"И ЧУВСТВУЕТСЯ МНЕ, ЧТО ЭТУ КНИГУ НАПИСАЛА О СЕБЕ САМА РОССИЯ - ПЕРОМ ШМЕЛЕВА; ВЫГОВОРИЛА О СЕБЕ ГЛУБИННУЮ ПРАВДУ...УТВЕРДИЛА СЕБЯ НАВЕК" И. А. Ильин

четверг, 14 февраля 2013 г.

Обед для разных

Второй  день Рождества,  и у  нас делают обед - "для разных". Приказчик
Василь-Василич  еще в  Сочельник  справляется, как  прикажут насчет "разного
обеда":
     - Летось они маленько  пошумели,  Подбитый Барин подрался с Полугарихой
про Иерусалим...  да и  Пискуна пришлось снегом оттирать. Вы рассерчали и не
велели  больше  их  собирать.  Только  они  все  равно  придут-с, от них  не
отделаешься.
     - Дурак приказчик  виноват, первый надрызгался! - говорит отец. -  Я на
второй  день всегда у городского головы  на обеде, ты с ними за хозяина. Нет
уж, как отцом  положено. Помру, воля Божия... помни: для Праздника  кормить.
Из них и знаменитые есть.
     -  Вам  -  да  помирать-с! - восклицает  Василь-Василич, стреляя  косым
глазом  под потолок. - Кому ж уж тогда и  жить-с? Да после вас  и знаменитых
никого не будет-с!..
     -  Славные помирают,  а нам и Бог велел. Пушкин  вон, какой  знаменитый
был, памятник ему ставят, подряд вот взяли, места для публики...
     - Один убыток-с.
     - Для чести. Какой знаменитый  был, а совсем, говорят, молодой помер. А
мы... Так вот, сам  сообразишь, как-то. У меня  дел по горло. Ледяной  Дом в
Зоологическом  не ладится,  оттепель все  была...  на  первый  день открытие
объявили, публика скандал устроит...
     - В  новинку дело-то. Все уже  балясины отлили, и кота Ондрюшка  отлил,
самовар слепили и шары на крышу, Горшки цветочные только  на уголки, и топку
в лежанке приладить, чтобы светилось, а не таяло.  Подмораживает крепко, под
двадцать будет, к третьему дню поспеем. В "Листке" про вас пропечатают...
     Все  у нас говорят  про  какой-то  "Ледяной Дом", куда  повезут нас  на
третий  день. Скорняк Василь-Василич, по прозвищу Выхухоль, у которого много
книжек Морозова-Шарапова, принес отцу книжку и сказал:
     -   Вот,  Сергей  Иваныч,   про  замечательную  историю,  как  человека
заморозили и Ледяной Дом построили. В Санпитербурге было, доподлинно.
     С этого и пошло.
     Отец отдает  распоряжения, что к обеду и кого допускать. Василь-Василич
загибает пальцы. Пискун, Полугариха, солдат Махоров, Выхухоль, певчий-обжора
Ломшаков, который протодьякону не удаст и едва пролезает в дверь; знаменитый
Солодовкин,  который ставит нам скворцов  и соловьев, -  таких насвистывает!
звонарь от Казанской, Пашенька-блаженненькая,  знаменитый гармонист  Петька,
моя кормилка Настя, у которой сын мошенник, хромой старичок-цирюльник Костя,
вылечивший когда-то дедушку  от  водянки, - тараканьими  порошками поднял, а
доктора  не могли! - Трифоныч-Юрцов, сорок лет у нас лавку держит, - разные,
"потерявшие себя" люди, а были когда-то настоящие.
     -  Этот опять добиваться будет, "барин"-то...  особого почета  требует.
Прикажете допустить? - спрашивает Василь-Василич.
     -  Господин  Энтальцев?  Допусти. Сам  когда-то  обеды  задавал,  стихи
сочиняет. Для Горкина икемчику, и "барину" поднесешь, вот и почет ему.
     -  Да  он  этого  все  требует,  горлышко-то  с  перехватцем,  горькой!
Прикажете купить?
     - Знаю,  кому  с  перехватцем.  Довольно  с  вас  и икемчику.  Всем  по
трешнику, как всегда. Ну, барину дашь пятерку.  Солодовкину ни-ни, обидится.
За скворца не взял да еще в конверте вернул. Гордый.


     Накрывают  в   холодной   комнате,  где  в  парадные  дни  устраиваются
официанты. Постилают голубую, рождественскую, скатерть, и посуду ставят тоже
парадную, с голубыми каемочками.  На лежанке устраивают закуску. Ни икры, ни
сардинок, ни семги, ни золотого сига копченого,  а просто: толстая колбаса с
языком, толстая копченая, селедки с луком, солевые снеточки, кильки и пироги
длинные,  с капустой и  яйцами. Пузатые графины рябиновки  и водки и бутылка
шато-д-икема,  для  знаменитого  нашего  плотника  -  "филенщика"  -  Михаил
Панкратыча  Горкина, который только в  праздники "принимает", как и отец,  и
для женского пола.
     Кой-кто из "разных"  приходит на  первый день Рождества и заночевывает:
солдат   Махоров,    из   дальней    богадельни,    на   деревянной    ноге,
Пашенька-преблаженная и Полугариха. Махорова угощают водкой у себя плотники,
и он  рассказывает им про войну. Полугариху  вызывают к гостям наверх, и она
допоздна расписывает про старый Ерусалим, и каких она страхов навидалась.
     Идут через  черный ход;  только  скорняк Трифоныч и Солодовкин -  через
парадное. Барин требует, чтобы и его пустили через парадное. Я вожу  снег на
саночках и слышу, как он спорит с Василь-Василичем:
     - Я Валерьян Дмитриевич Эн-та-льцев! Вот карточка...
     И  все  попрыгивает  на  снежку.  Страшный мороз, а он  в  курточке  со
шнурками  и в прюнелевых полсапожках,  дамских. На нем  красная фуражка, под
мышкой   трость.  Лицо   сине-багровое,   под  глазами  серые   пузыри.   Он
передергивает плечами и говорит на крышу:
     - О-чень странно! Меня  сам  Островский, Александр Николаич, в кабинете
встречает, с сигарами!.. Ччерт знает... в таком случае я не...
     Василь-Василич одет тепло, в куртке на барашке, в валенках; лицо у него
красное, веселое. Подмигивает-смеется:
     -  Знаменитый  Махоров, со всякими крестами, и то  через кухню ходит. А
чего вы  стесняетесь? Кто в хорошей шубе  -  так через парадное. А вы  идите
тихо-благородно, усажу, где желаете... только не скандальте для праздника.
     -  На-ро-ды!.. - говорит  барин  подрагивающими губами.  -  Впрочем, не
место красит  человека... много званых, да  мало  избранных! Пройдем и через
кухню... Передай карточку, скажи - Эн-та-льцев!
     -  Да  вас  и без  карточки  все  знают,  при себе  держите,  - говорит
дружелюбно Василь-Василич и что-то шепчет барину на ушко.
     Тот шлепает его по спине и, попрыгивая, проходит кухней.


     По стене длинной комнаты, очень  светлой  от  солнца  и снега на дворе,
сидят чинно на сундуках "разные"  и  дожидаются угощения. Вот Пискун. У него
такой тонкий голос, что мне все кажется, - вот-вот перервется он. На Пискуне
бархатная кофта,  с разными  рукавами,  и  плисовые  сапожки  с  мехом.  Уши
повязаны  платочком: они  отморожены, и вместо  них - "только дырки". Должно
быть,  он и голос отморозил. Рыжая  бородка  суется из платочка,  словно она
сломалась. Когда-то он пел в Большом театре, где мы недавно смотрели "Роберт
и Бертрам, или два вора",но сорвал голос, и теперь только по трактирам - "уж
как веет ветерок, из трактира в погребок". Все его жалеют и говорят: "Пискун
ты, Пискун, пропащая твоя  головушка". Глаза у Пискуна  всегда плачут,  руки
ходят, будто нащупывают, и за обедом ему наводят вилку на кусочек.
     Под  образом с голубенькой лампадкой сидит  знаменитый человек Махоров,
выставив  ногу-деревяшку,  похожую  на  толстую  бутылку или  кеглю. На  нем
зеленоватый мундир с  золотыми галунами, по всей груди золотые  и серебряные
крестики  и  медали.   Высоким   седым   хохлом  он  мне  напоминает  нашего
Царя-Освободителя. Он недавно был на войне добровольцем и принес нам  саблю,
фески и туфельки, которые  пахнут туркой. Сидит он строгий и все покручивает
усы. На  щеке у него беловатый шрам - "поцеловала пулька под  Севастополем".
Все его очень  уважают, и я тоже, словно икона  он. Отец говорит, что у него
на груди  "иконостас, только бы свечки ставить".  С ним Полугариха, банщица,
знаменитая: ходила  пешком в старый  Ерусалим. Она очень  уж  некрасивая,  в
бородавках,  и пахнет от нее пробками;  и еще кривая: "выхлестнули  за  веру
турки".  -  "Вот  когда  страху-то навидалась! - рассказывает  она.  - Мы-то
плачем, у Гроба Господня, а они с мечами.. да с бечами... - хлесть-хлесть! И
выстегнули.   И  батюшка-патриарх   с   нами,  в   голос  кричит,  а  они  -
хлесть-хлесть!  Ждут  демоны, -  не сойдет  огонь с неба, -  всем нам голову
долой! Как пал огонь с небес, так все лампадки-свечечки и загорелись. Как мы
вскричим - "правильная наша вера!" - а они так зубами и заскрипели. А ничего
не могут, такой закон".
     Рядом  с  ней  простоволосая  Пашенька-преблаженная,  вся   в   черном,
худенькая и юркая. Была богатая, да сгорели у ней малютки-детки, и стала она
блаженненькой. Сидит и шепчет. А то и вскрикнет:  "соли  посолоней,  в гробу
будешь веселей!!" Так все и  испугаются.  У нас боятся,  как бы она чего  не
насказала. Сказала на именинах у Кашиных, на Александра Невского, 23 ноября:
- "долги ночи - коротки дни",  а Вася  ихний и помер через  неделю  в Крыму,
чахоткой! Очень высокого роста был - "долгий". Вот и вышли "коротки дни".
     Еще -  курчавый и желтозубый, Цыган,  в поддевке и с длинной серебряной
цепочкой с полтинничками и с бу-бенцами. Пашенька дует на него и все говорит
- цыц!  Он показывает ей серебряный крест на шее и все кланяется, - боится и
он, должно  быть.  Трифоныч,  скорняк Василь-Василич,  который говорит  так,
словно  читает книжку.  Потом,  во весь сундук, певчий  Ломшаков.  Он тяжело
сопит и дремлет, лицо у него огромное и желтое - от водянки. Еще, разные. Но
после солдата интересней всего - Подбитый  Барин. Он стоит у окна, глядит на
сугробы и все насвистывает. Кажется, будто он один в комнате. А то  поглядит
на нас и  сделает так губами, словно у него болит зуб. Горкин  сегодня - как
будто  гость: на  нем серенький  пиджачок  отца, брюки навыпуск,  а  на  шее
голубенький платочек. А то всегда в поддевке.
     Входит  отец, нарядный, пахнет от него  духами. На пальце бриллиантовое
кольцо. Совсем молодой, веселый. Все поднимаются.
     -   С   праздником  Рождества  Христова,  милые  гости,  -  говорит  он
приветливо, - прошу откушать, будьте, как дома.
     Все гудят: "с Праздничком! дай вам Господь здоровьица!"
     Отец  подходит к лежанке,  на которой стоят закуски,  и наливает  рюмку
икемчика.  Василь-Василич  наливает из графинов.  Барин  быстро  трет  руки,
словно трещит лучиной, вертит меня за плечи и спрашивает, сколько мне лет.
     - Ну, а семью семь? Врешь, не тридцать семь, а... сорок семь! Гм...
     Отец чокается  со всеми,  отпивает  и извиняется,  что  едет на  обед к
городскому  голове,  а  за себя  оставляет Горкина  и Василь-Василича. Барин
выхватывает  откуда-то  из-под  воротничка   конвертик  и   просит   принять
"торжественный стих на Рождество":

     С Рождеством вас поздравляю
     И счастливым быть желаю,
     Не придумаю, не знаю, -
     Чем вас подарить?..
     Нет подарка дорогого,
     Нет алмаза золотого,
     Подарю я вам.. два слова!
     Ни-когда!
     На-всегда!

     -  Тут  шарада  и каламбур!  - вскрикивает  он  радостно:  -  печаль  -
ни-когда, а радость - на-всегда!
     Всем очень нравится, -  как он ловко! Отец благодарит, жмет руку барину
и уходит. Василь-Василич сдерживает:
     - Господин Энтальцев, не спеши... еще велик день!
     Энтальцев, с  селедкой в усах,  подкидывает  меня под потолок  и шепчет
мокрыми  усами в ухо: "мальчик милый, будь счастливый... за твое здоровье, а
там хоть... в стойло коровье!" Дает мне попробовать из рюмки, и все смеются,
как я начинаю кашлять и морщиться.
     Его сажают рядом с солдатом и  Полугарихой,  на  почетном месте. Горкин
садится возле Пискуна и  водит его рукой.  Едят горячую солонину с огурцами,
свинину со  сметанным  хреном,  лапшу с  гусиными  потрохами  и  рассольник,
жареного гуся  с мочеными  яблоками,  поросенка  с кашей, драчену  на черных
сковородах  и блинчики с клюквенным  вареньем.  Все  наелись,  только певчий
грызет поросячью голову и просит, нет ли еще пирогов с капустой. Ему дают, и
Василь-Василич  просит  -  "Сеня,  прогреми  'дому  сему',  утешь!".  Певчий
проглатывает пирог,  сопит  тяжело  и велит открыть  форточку, -  "а  то  не
вместит".  И так  гремит и рычит, что делается  страшно.  Потом  валится  на
сундук, и ему мочат голову. Все согласны, что если бы не болезнь, перешиб бы
и самого Примагентова!  Барин целует его в "сахарные уста"  и обнимает. Двое
молодцов  вносят громадный самовар и  ставят на лежанку.  Пискун  неожиданно
выходит  на  середину  комнаты  и  раскланивается,  прижимая руку  к  груди.
Закидывает  безухую  голову свою и поет в потолок так тонко-нежно  - "Близко
города  Славянска...  наверху крутой  горы"... Все  в восторге и удивляются:
"откуда и голос взялся! водочка-то что делает!"... Потом они  с барином поют
удивительную песню -

     Вот барка с хлебом пребольшая,
     Кули и голуби на ней,
     И рыба-ков... бо... льшая... ста-ая...
     Уныло удит пескарей.

     Горкин  поднимает руки  и кричит -  "самое наше,  волжское!".  И  Цыган
пустился: стал гейкать и так высвистывать, что  Пашенька убежала, крестя нас
всех. Тут уж и гармонист проснулся. Это красивый паренек в малиновой рубахе,
с  позументом.   Горкин  мне  шепчет:  "помрет  скоро,  последний  градус  в
чахотке... слушай, как играет!" Все затихают. И  уж играл  Петька-гармонист!
Играл "Лучинушку"... Я вижу,  как и сам он плачет, и Горкин  плачет,  теребя
меня, и все уговаривая  - "ты слушай, слушай... ростовское наше!..." И барин
плачет, и Пискун, и солдат. Скорняк, когда кончилось,  говорит, что нет ни у
кого такой песни, у нас только. Он берет меня на колени, гладит по голове  и
старается выучить, как  петь: "лу-учи-и-и-нушка...", - и я вижу, как  из его
голубоватых старческих уже глаз  выкатываются круглые,  светлые слезинкн.  И
солдат меня гладит, притягивает к себе, и его кресты натирают мне  щеку. Мне
так  хорошо с ними,  необыкновенно.  Но  почему они  плачут,  о  чем плачут?
Хочется и мне плакать. Праздник, а  они плачут! Потом барин  начинает махать
рукой  и  затягивает  "Вниз  по  матушке  по  Волге".  Поют  хором,  все,  и
Василь-Василич, и Горкин. А окна уже  синеют, и виден месяц.  Кормилка Настя
приходит после обеда,  измерзшая, и Горкин дает  ей всего на одной  тарелке.
Она целует меня, прижимает к холодной груди и тоже почему-то плачет. Оттого,
что  у  ней  сын мошенник? Она  сует мне  мерзлый апельсинчик,  шоколадку  в
бумажке - высокая на ней башенка с орлом. И все вздыхает:
     - Выкормышек мой, растешь...
     От ее слов у меня перехватывает дыханье, и по привычке,  я прячу голову
в ее колени, в холодную ее кофту, в стеклярусе.


     Глубокий  вечер. Я сижу в  мастерской,  пустой и гулкой. Железная печка
полыхает,  пыхает  по  стенам. Поблескивают  на  них  пилы.  Топят  щепой  и
стружкой. Мы  -  скорняк, Горкин, Василь-Василич и  я  - сидим на чурбачках,
кружочком, перед  печкой. Солдат храпит в уголке на стружках. С ним и Пискун
улегся: не пустили его, а то замерзнет. Барин  не захотел остаться, увязался
с Цыганом - куда-то  покатили.  А мороз за двадцать градусов: долго  ли  ему
замерзнуть!
     Скорняк рассказывает про Глафиру, про воротник. Я  знаю. Он рассказывал
еще  летом, когда мы  бегали смотреть пожар на Житной. Там  он жил когда-то,
совсем  молодым еще.  Он любит  рассказывать  про это, как три года  воровал
хозяйские  обрезки  и сшивал лисий воротник,  украдкой,  на  чердаке,  чтобы
подарить Глафире, а она вышла замуж за другого. Вот, теперь он старый, похож
на вылезшую половую щетку, а все помнит. Так Горкин и говорит ему:
     - Волосы повылазили,  а ты все про  свой воротник! Ну-ну,  рассказывай.
Хорошо умеешь рассказывать.
     Просит и Василь-Василич, посовелый. Покачивается и все икает.
     - ...и вот, вошла она, Глафира... розовая, как купидом. И я к ней  пал!
К ногам красавицы. И подал  ей лисий воротник! Так вся и покраснела, а потом
стала белая, как мел. И говорит: "ах, зачем вы... так израсходовались!"
     И пал я к ее ногам, как к божеству. И вот, она облила меня слезьми... и
говорит как из-за могилы: "ах, возьмите немедленно вашу прекрасную  лисичку,
ибо  я,  к великому моему  сожалению,  обретаюсь с другим человеком, увы!" А
жила она с буфетчиком. - "Но неужто, говорит, вы и самделе могли вообразить,
будто я  из вашего драгоценного подарка могу преступить?! Как, говорит,  вам
не совестно! Как, говорит, вам не стыдно при благородной душе вашей!.."
     И скорняк сильно покачивается. Василь-Василич говорит:
     - Значит, опоздал. Судьба. Ну, прожил уж со своей старухой, чего теперь
жалеть! Так и не взяла воротника-то?
     - Взяла. И приходит тут буфетчик, и они стали меня поить сельтерской, а
то я очень страдал.
     - Сельтерской... на что лучше! - говорит Василь-Василич.
     - ...и вот выхожу я из покоев на снег... а костры в саду горели, потому
что  был  большой  съезд у господ  Кошкиных,  по случаю  именин  дочери  их,
красавицы  Варвары.  И вот, молодой лакей подходит ко мне  и  кладет  мне на
плечо  руку.  -  "Вы  страдаете от любви к прекрасной,  но гордой  красавице
Глафире? Это мне доподлинно известно. Я, говорит, сам не сплю все  ночи и уж
иссох".  А  он, правда, в  злой чахотке  был. -  "Оставьте душе покой, а мне
скоро лежать на  Ваганькове. Идите домой  и  не  возвращайтесь к  красавице,
которая... невольно губит  своей красотой  всякого приближающегося даже  при
благородном своем карактере!.."
     Он долго рассказывает. Горкин  предлагает: пошвырять, что  ли, на  царя
Соломона, чего  из притчи премудрости скажется?.. Но никто не отзывается. От
печки пышет, глаза слипаются.
     -  Снесу-ка  я тебя, пора, намаялся...  - говорит Горкин, кутает меня в
тулупчик и несет сенями.
     Через дверь сеней я вижу мигающие звезды, колет морозом ноздри.
     Я  в  постельке. Все  лица,  лица...  тянутся ко мне,  одни,  другие...
смеются, плачут. И  засыпаю с  ними.  Со мной, как будто, - слышу  я  шелест
сарафана, стук  бусинок!  - моя  кормилка Настя,  шепчет: - "выкормышек мой,
растешь..." Почему же она все плачет?..
     Где они все? Нет уж никого на свете.
     А тогда, - о, как давно-давно! - в той комнатке с лежанкой, думал ли я,
что все  они ко мне вернутся, через много лет, из далей...  совсем живые, до
голосов, до вздохов, да слезинок, - и я приникну к ним и погрущу!.. 
http://az.lib.ru/s/shmelew_i_s/text_0030.shtml 

Комментариев нет:

Отправить комментарий