"И ЧУВСТВУЕТСЯ МНЕ, ЧТО ЭТУ КНИГУ НАПИСАЛА О СЕБЕ САМА РОССИЯ - ПЕРОМ ШМЕЛЕВА; ВЫГОВОРИЛА О СЕБЕ ГЛУБИННУЮ ПРАВДУ...УТВЕРДИЛА СЕБЯ НАВЕК" И. А. Ильин

четверг, 14 февраля 2013 г.

Крещение

Ни свет, ни  заря, еще со свечкой  ходят,  а уже  топятся в доме  печи,
жарко  трещат  дрова,  -  трескучий  мороз,  должно быть.  В  сильный  мороз
березовые дрова весело трещат, а когда разгорятся  - начинают гудеть и петь.
Я сижу в  кроватке и смотрю из-под одеяла, будто из теплой норки, как весело
полыхает печка, скачут  и  убегают  тени и таращатся огненные маски - хитрая
лисья морда  и  румяная  харя,  которую не  любит  Горкин. Прошли  Святки, и
рядиться в маски теперь грешно, а то может и прирасти, и не отдерешь вовеки.
Занавески  отдернуты,  чтобы отходили  окна. Стекла  совсем замерзли,  стали
молочные, снег нарос, - можно  соскребывать ноготком и есть. Грохаются дрова
в передней, все подваливают  топить. Дворник радостно говорит -  сипит: "во,
прихватило-то...  не  дыхнешь". Слышу  - отец  кричит, голос  такой веселый:
"жарчей  нажаривай, под тридцать градусов подкатило!" Всем весело, что такой
мороз. Входит Горкин, мягко ступает в валенках, и тоже весело говорит:
     -  Мо-роз  нонче... крещенский самый.  А ты чего поднялся  ни свет,  ни
заря... озяб, что ль? Ну, иди, погрейся.
     Он садится на чурбачок и помешивает кочережкой, чтобы ровней горело. На
его скульцах  и  седенькой бородке  прыгает блеск  огня.  Я бегу  к  нему по
ледяному полу, тискаюсь потеплей в коленки. Он запахивает меня полою.  Тепло
под его казакинчиком на зайце! Прошу:
     - Не скажешь чего хорошенького?
     - А чего те хорошенького сказать... Мороз. Бушуя уж отцепили, Антипушка
на конюшню взял. Заскучал, запросился, и ему стало невтерпеж.  За святой вот
водой холодно идти  будет. Крещенский сочельник нонче,  до  звезды  не едят.
Прабабушка Устинья, бывало, маково молочко к сытовой кутье давала,  а теперь
новые   порядки,   кутьи  не   варим...   Почему-почему...   новые  порядки!
Рядиться-то... на Святках дозволяла, ничего.Харь этих не любила,  увидит - и
в печку. Отымет, бывало, у папашеньки и сожгет, а его лестовкой постегает...
не поганься, хари не нацепляй!
     - А почему не поганься?
     - А, поганая потому. Глупая твоя нянька, чего  купила! Погляди-ка,  чья
харя-то... После ее личико  святой водой надо. Образ-подобие,  а  ты поганое
нацепляешь. Лисичка ничего, божий зверь, а эта чья образина-то, погляди!
     Я  оглядываюсь на маски.  Харя что-то  и мне не нравится  - скалится  и
вихры торчками.
     - А чья, его?..
     - Человека такого  не  бывает. Личико  у тебя  чистое,  хорошее,  а  ты
поганую образину... тьфу!
     - Знаешь что, давай мы ее сожгем... как прабабушка Устинья?
     -  А  куда  ее  беречь-то,  и губища  раздрыгана.  Иван  Богослов  вон,
Казанская... и он тут! На тот год, доживем, медвежью лучше головку купим.
     Я влезаю на холодный сундук и сдергиваю харю. Что-то  противно в ней, а
хочется последний разок надеть и попугать  Горкина,  как  вчера. Я нюхаю ее,
прощаюсь  с  запахом  кислоты и  краски, с чем-то еще, веселым,  чем  пахнут
Святки, и даю Горкину - на, сожги.
     - А, может, жалко? - говорит  он и не берет. - Только не  нацепляй. Ну,
поглядишь когда. Вон гонители мучили святых, образины богов-идолов нацеплять
велели, а  кто нацепит - пропал  тот человек, как идолу поклонился, от  Бога
отказался. И  златом осыпали,  и  висоны сулили, и зверями травили, и  огнем
палили, а они славили Бога и Христа!
     - Так и не нацепили?
     - Не то что... а плевали на образины и топтали!
     - Лучше сожги... - говорю я и плюю на харю.
     - А жалко-то?..
     - Наплюй на него, сожги!..
     Он держит харю перед огнем, и вижу я вдруг, как в пробитых косых глазах
прыгают  языки огня, пышит из пасти жаром... Горкин плюет на  харю и швыряет
ее в огонь. Но она и там скалится, дуется пузырями, злится... что-то течет с
нее, - и вдруг вспыхивает зеленым пламенем.
     - Ишь, зашипел-то как... - тихо говорит Горкин, и мы оба плюем в огонь.
     А харя  уже дрожит, чернеет, бегают по ней искорки... вот уже золотится
пеплом, но еще видно дырья от глаз и пасти, огненные на сером пепле.
     -  Это ты хорошо,  милок, соблазну не покорился, не пожалел,  - говорит
Горкин  и  бьет  кочережкой  пепел.  -  "Во  Христа  креститеся,  во  Христа
облекостеся",  поют.  Значит,  Господен  лик  носим,  а  не  его.  А  теперь
Крещенье-Богоявленье,  завтра  из  Кремля  крестный  ход  на  реку   пойдет.
Животворящий Крест погружать в ердани, пушки будут палить. А кто и окунаться
будет, под лед. И я  буду, каждый год в  ердани окунаюсь.  Мало что мороз, а
душе радость.  В  Ерусалиме  Домна  Панферовна  вон  была,  в  живой  Ердани
погружалась, во святой реке... вода тоже сту-у-деная, говорит.
     - А Мартын-плотник вот застудился в ердани и помер?
     - С  ердани не помрешь,  здоровье она дает. Мартын от задора помер. Вон
уж и светать стало, окошечки засинелись, печки поглядеть надо, пусти-ка...
     - Нет, ты скажи... от какого задора помер?..
     - Ну, прилип... Через немца помер. Ну, немец в Москве есть, у Гопера на
заводе, весь год купается, ему купальню и на зиму не разбирают. Ну, прознал,
что на  Крещенье  в ердань погружаются,  в проруби,  и  повадился приезжать.
Перво-то его пустили в ердань полезть... может, в нашу веру  перейдет! Он во
Христа признает, а не по-нашему, полувер он. Всех и пересидел. На другой год
уж тягаться давай, пятерку  сулил, кто пересидит. Наша ердань-то, мы  ее  на
реке-то  ставим, папашенька и  говорит - в ердани не дозволю тягаться, крест
погружают, а  желаете на портомойне, там  и теплушка есть.  С  того и пошло,
Мартын и взялся пересидеть, для  веры, а не из корысти там! Ну,  и заморозил
его  немец,  пересидел, с  того Мартын  и  помер.  Потом Василь-Василич наш,
задорный тоже, три года брался, - и его  немец пересидел. Да како дело-то, и
звать-то немца - папашенька его знает - Ледовик Карлыч!
     - А почему Ледовик?
     -  Звание такое, все так и называют Ледовик. Какой  ни есть  мороз, ему
все  нипочем. И  влезет,  и  вылезет  -  все красный,  кровь такая, горячая.
Тяжелый, сала накопил. Наш Василь-Василич тоже  ничего, тяжелый, а вылезет -
синь-синий!   Три  года  и  добивается  одолеть.   Завтра   опять   полезет.
Беспременно,  говорит,  нонче  пересижу костяшек на сорок.  А  вот...  Немец
конторщика  привозит, глядеть на часы по  стрелке,  а  мы Пашку  со  счетами
сажаем, пронизи-костяшки отбивает. На одно выходит, Пашка уж приноровился, в
одну минутку шестьдесят костяшек тютелька  в тютельку отчикнет. А  что лишку
пересидят,  немец  сверх пятерки  поход дает,  за каждую костяшку гривенник.
Василь-Василич из задора, понятно, не  из  корысти... ему папашенька награду
посулил за одоление.  Задорщик  первый папашенька, летось  и  сам  брался  -
насилу  отмотался. А Василь-Василич чего-то надумал нонче, ходит-пощелкивает
- "нонче Ледовика за сорок костяшек  загоню!" Чего-то исхитряется. Ну, печки
пойду глядеть.
     Он приходит, когда я совсем  одет. В  комнате полный свет.  На  стеклах
снежок  оттаял, елочки ледяные видно, - искрятся  розовым, потом  загораются
огнем  и  блещут. За  Барминихиным садом  в снежном  тумане-инее,  громадное
огненное  солнце висит  на сучьях. Оба окна горят. Горкин  лезет по  лесенке
закрывать трубу,  и весело  мне смотреть, как стоит  он в  окне на печке - в
огненном отражении от солнца.


     Мороз, говорят,  поотпускает.  Я  сколупываю  со  стекол  льдинки.  Все
запушило  инеем. Бревна  сараев  и  амбара совсем  седые. Вбитые  костыли  и
гвозди,  петли  творил,  и скобы кажутся  мне  из  снега.  Бельевые  веревки
запушились, и все-то ярко -  и снежная ветка на скворешне, и даже паутинка в
дыре сарая - будто из снежных ниток.
     Невысокое  солнце  светит   на  лесенку  амбара,  по  которой  взбегают
плотники. Вытаскивают "ердань",  - балясины  и шатер с крестями, - и валят в
сани,  везти на Москва-реку. Все в толстых полушубках, прыгают  в  валенках,
шлепают рукавицами с мороза, сдирают с усов сосульки. И через стекла слышно,
как  хлопают  гулко  доски,  скрипит  снежком.  Из  конюшни клубится пар,  -
Антипушка ведет  на  цепи Бушуя.  Василь-Василич  бегает налегке,  даже  без
варежек, - мороза не боится! Лицо, как огонь,  - кровь такая, горячая. Может
быть, исхитрится завтра, одолеет Ледовика?..
     В доме курят "монашками", для духа: сочельник, а все поросенком пахнет.
В  передней  -   граненый  кувшин,  крещенский:  пойдут   за  святой  водой.
Прошлогоднюю воду в колодец выльют, - чистая,  как слеза! Лежит на  салфетке
свечка, повязанная ленточкой-пометкой:  будет гореть у святой купели,  и  ее
принесут домой. Свечка эта - крещенская. Горкин зовет - "отходная".
     Я  бегу в  мастерскую,  в сенях мороз.  Облизываю палец, трогаю скобу у
двери - прилипает. Если поцеловать скобу - с губ сдерешь. В мастерской печка
раскалилась, труба  прозрачная,  алая-живая, как  вишенка на солнце.  Горкин
прибирается в каморке, смотрит на свет баночку зеленого  стекла, на  которой
вылито  Богоявленье  с  голубком и  "светом".  Отказала  ему  ее  прабабушка
Устинья,  в такой не найти нигде. Он  рассказывает, как торговал у  него  ее
какой-то барин,  давал двести  рублей "за стеклышко", говорил  - поставлю  в
шкафчик  для  удовольствия. А  сосудик  старинный это, когда  царь-антихрист
старую  веру гнал, от дедов прабабушки Устиньи. И  не продал Горкин, сказал:
"и тыщи, сударь, выкладите, а не могу, сосудец святой, отказанный... верному
человеку передам, а вас,  уж не  обижайтесь,  не  знаю... в шкапчик,  может,
поставите,  будете угощать гостей". А барин обнял его и  поцеловал, и  пошел
веселый. Театры в Москве держал.
     - Крещенской водицы возьмем в сосудик.  Будешь хороший - тебе откажу по
смерти.  Есть  племянник,  яблоками  торгует, да в солдатах  испортился,  не
молельщик.  Прошлогоднюю  свечку  у  образов  истеплим, а  эту, новенькую, с
серебрецом  лоскутик, освятим,  и  будет она  тут  вот  стоять,  гляди...  у
Михаил-Архангела,  ангела  моего.  Заболею, станут  меня,  сподобит Господь,
соборовать... в  руку ее мне, на исход души...  Да, может, и  поживу еще, не
расстраивайся,  косатик.  Каждому  приходит  час  последний.  А  враз  ежели
заболею,  памяти решусь,  ты и  попомни.  Пашеньку  просил, и тебе на случай
говорю... крещенскую мне свечку в руку, чтобы зажали,  подержали... и отойду
с  ней,  крещеная душа.  Они при отходе-то подступают, а  свет  крещенский и
оборонит,  отцами указано.  Вон у  меня  картинка "Исход души"... со свечкой
лежит, а они эн где топчутся, как закривились-то!..
     Я смотрю на  страшную картинку,  на синих, сбившихся у порога и чего-то
страшащихся, смотрю на свечку с серебрецом. .. - и так мне горько!
     - Горкин, милый... - говорю я, - не окунайся завтра, мороз трескучий...
     - Да я с того веселей стану... душе укрепление, голубок!
     Он   умывает   меня   святой   водой,   совсем   ледяной,   и   шепчет:
"крещенская-богоявленская,  смой нечистоту, душу  освяти, телеса очисти,  во
имя Отца, и Сына, и Святаго Духа".
     -  Как  снежок  будь  чистый,  как  ледок крепкой, - говорит он, утирая
суровым полотенцем, - темное совлекается, в светлое облекается... - дает мне
сухой просвирки и велит запивать водицей.
     Потом кутает потеплей и ведет ставить крестики во дворе, "крестить". На
Великую  Пятницу ставят кресты "страстной" свечкой,  а  на Крещенье мелком -
снежком. Ставим  крестики на  сараях, на  коровнике,  на  конюшне,  на  всех
дверях.  В  конюшне тепло,  она  хорошо  окутана,  лошадям  навалено соломы.
Антипушка окропил их святой водой и поставил над денниками крестики. Говорит
- на  тепло  пойдет, примета такая - лошадки ложились ночью, а Кривая насилу
поднялась, старая кровь, не греет.
     Солнце зашло в  дыму, небо позеленело,  и вот  - забелелась, звездочка!
Горкин  рад: хочется ему есть  с морозу. В кухне  зажгли  огонь. На  рогожке
стоит петух, гребень он отморозил, и его принесли  погреться. А у скорнячихи
две курицы замерзли ночью.
     - Пойдем в коморку ко мне, - манит Горкин, словно хочет что показать, -
сытовой  кутьицей  разговеемся.  Макова  молочка-то  нету,  а  пшеничку-то я
сварил.
     Кутья у  него  священная, пахнет как будто  ладанцем, от  меду. Огня не
зажигаем, едим у печки. Окошки начинают  чернеть, поблескивать, - затягивает
ледком.


     После всенощной отец из кабинета кричит - "Косого ко  мне!". Спрашивает
- ердань готова?  Готова, и ящик подшили, окунаться.  Василь-Василич говорит
громко  и  зачем-то  пихает  притолоку.  "Что-то  ты,  Косой, весел  сегодня
больно!"  - усмешливо  говорит  отец,  а Косой отвечает  -  "и никак  нет-с,
пощусь!". Борода у него всклочена, лицо, как огонь, -  кровь такая, горячая.
Горкин сидит у печки, слушает разговор и все головой качает.
     - А как, справлялся, будет Ледовик Карлыч завтра?
     -  Готовится-с!...  -  вскрикивает Василь-Василич. - Конторщик  его  уж
прибегал... приедет беспременно! Будь-п-койны-с, во как пересижу-с!..
     И опять - шлеп об притолоку.
     - Не хвались, идучи на рать, а хвались...
     -  Бо-жже  сохрани!..  - всплескивает Косой, словно хватает  моль,  - в
таком деле... Бо-жже сохрани! Загодя молчу, а... закупаю Ледовика, как су...
Сколько дознавал-бился... как говорится, с гуся вода-с... и больше ничего-с.
     - Что такое?.. Ну, ежели ты и завтра будешь такой...
     - Завтра  я  его  за... за сорок костяшек загоню-с! Вот святая икона, и
сочельник нонче у нас... з-загоню, как су...!
     - Хорошо сочельничаешь... ступай!
     Косой вскидывает  плечом  и смотрит на меня с Горкиным,  будто  чему-то
удивляется. Потом размашисто крестится и кричит:
     - Мороз веселит-с!..  И разрази меня Бог, ежели каплю завтра!.. Завтра,
будь-п-койны-с!.. публику с гор катать, день гулящий... з-загоню!..
     Отец сердито машет. Косой пожимает плечами и уходит.
     -   Пьяница,  мошенник.  Нечего  его  пускать   срамиться  завтра.  Ты,
Панкратыч,  попригляди за  ним  в  Зоологическом  на горах...  да куда  тебя
посылать, купаться полезешь завтра... сам поеду.


     Впервые везут  меня  на  ердань,  смотреть.  Потеплело,  морозу  только
пятнадцать градусов. Мы с отцом едем  на беговых,  наши на выездных санях. С
Каменного моста видно  на снегу  черную толпу,  против Тайницкой Башни. Отец
спрашивает - хороша ердань наша? Очень хороша. На расчищенном синеватом льду
стоит  на четырех столбиках, обвитых елкой, серебряная  беседка  под золотым
крестом.  Под ней -  прорубленная во  льду ердань. Отец сводит меня на лед и
ставит  на ледяную  глыбу, чтобы  получше видеть. Из-под кремлевской  стены,
розовато-седой с морозу, несут иконы, кресты, хоругви, и выходят серебрянные
священники, много-много. В солнышке все блестит - и ризы, и иконы, и золотые
куличики архиереев - митры. Долго выходят из-под Кремля священники,  светлой
лентой, и голубые певчие.  Валит за  ними по сугробам великая  черная толпа,
поют  молитвы, гудят  из Кремля колокола.  Не видно,  что у  ердани,  только
доносит пение да  выкрик протодиакона. Говорят  -  "погружают крест!". Слышу
знакомое  - "Во Иорда-а-не...  крещающуся  Тебе, Господи-и..."  -  и  вдруг,
грохает из пушки. Отец кричит - "пушки, гляди,  палят!"  -  и  указывает  на
башню. Прыгают из зубцов черные клубы дыма, и из них молнии... и - ба-бах!..
И радостно, и страшно. Крестный ход уходит назад под стены. Стреляют долго.
     Отец подводит меня к избушке, из которой идет дымок: это теплушка наша,
совсем  около ердани.  И  я вижу такое странное... бегут  голые  по соломке!
Узнаю  Горкина,  с  простынькой,  Федю-бараночника,  потом  Павел  Ермолаич,
огородник, хромой старичок  какой-то, и еще незнакомые... Отец  тащит меня к
ердани. Горкин, худой и желтый, как мученик, ребрышки все видать, прыгает со
ступеньки в  прорубь, выскакивает и  окунается, и  опять... а за ним еще,  с
уханьем. Антон Кудрявый подбегает с лоскутным одеялом, другие плотники тащат
Горкина из  воды,  Антон  накрывает  одеялом и рысью несет  в теплушку,  как
куколку.  "Окрестился, -  весело  говорит  отец. -  Трите  его суконкой,  да
покрепче!  -  кричит он  в окошечко теплушки. - Идем на  портомойню  скорей,
Косой там наш дурака валяет".


     Портомойня  недалеко. Это  плоты во  льду,  лед между ними вырублен,  и
стоит  на  плотах теплушка. Говорят  -  Ледовик  приехал, разоблачается.  Мы
входим  в  дверку.  Дымит  печурка. Отец здоровается с толстым  человеком, у
которого во  рту  сигара. За рогожкой  раздевается Василь-Василич. Толстый и
есть самый Ледовик Карлыч, немец. Лицо у него нестрашное, борода рыжая,  как
и у  нашего Косого. Пашка несет  столик со счетами  на  плоты. Косой кряхтит
что-то  за  рогожкой,  -  может  быть,  исхитряется?  Ледовик  спрашивает  -
"котофф?" Косой, говорит - "готов-с", вылезает из-под рогожи и прикрывается.
И он  толстый, как  Ледовик,  только  живот  потоньше, и тоже, как  Ледовик,
блестит.  Ледовик тычет его в  живот и говорит удивленно-строго: "а-а...  ти
та-кой?!" А Василь-Василич  ему  смеется: "такой же,  Ледовик Карлыч, как  и
вы-с!" И  Ледовик смеется и говорит:  "лядно, карашо". Тут  подходит к  отцу
высокий,  худой  мужик в рваном  полушубке и говорит: "дозвольте потягаться,
как я солдат...  на Балканах  вымерз, это мне за привычку... без места хожу,
может, чего добуду?"  Отец говорит  - валяй. Солдат вмиг  раздевается, и все
трое выходят на плоты. Пашка сидит за столиком, один палец вылез из варежки,
лежит на счетах. Конторщик немца стоит с  часами.  Отец кричит -  "раз, два,
три... вали!" Прыгают трое враз.
     Я  слышу,  как  Василь-Василич  перекрестился  -  крикнул  -  "Господи,
благослови!". Пашка начал пощелкивать на счетах - раз, два, три... На черной
дымящейся  воде плавают  головы, смотрят на  нас  и  крякают.  Неглубоко, по
шейку. Косой  отдувается,  кряхтит:  "ф-ух,  ха-ра-шо... песочек..." Ледовик
тоже говорит  - "ф-о-шень  карашо... сфешо". А  солдат барахтается,  хрипит:
"больно   тепла  вода,  пустите  маненько  похолодней!"  Все  смеются.  Отец
подбадривает - "держись,  Василья,  не удавай!".  А Косой весело - "в  пу...
пуху  сижу!".  Ледовика немцы его  подбадривают,  лопочут,  народ  на  плоты
ломится, будочник  прибежал, все ахают, понукают - "ну-ка, кто кого?". Пашка
отщелкивает -  "сорок одна, сорок две..." А  они крякают и надувают щеки.  У
Косого волосы уж стеклянные, торчками. Слышится - ффу-у...  у-ффу-у... "Что,
Вася, - спрашивает  отец, -  вылезай  лучше от греха,  губы  уж прыгают?"  -
"Будь-п-кой-ны-с, -  хрипит Косой, -  жгет даже,  чисто на по... полке па...
ппарюсь..."  А  глаз выпучен на меня, и страшный. Солдат барахтается,  будто
полощет там,  дрожит  синими губами, сипит  - "го...  готовьте...  деньги...
ффу... немец-то по... синел...". А Пашка выщелкивает -  "сто пятнадцать, сто
шишнадцать..."  Кричат  - "немец посинел!".  А немец руку  высунул и хрипит:
"таскайте... тофольно ко-коледно..." Его выхватывают и тащат.  Спина у  него
синяя,  в  полосках.  А Пашка себе почокивает  - сто шишдесят одна... На ста
пятидесяти семи вытащили Ледовика,  а солдат с Косым крякают. Отец уж топает
и кричит: "сукин ты кот, говорю тебе, вылезай!.." - "Не-эт... до-дорвался...
досижу до  сорока  костяшек..." Выволокли солдата,  синего, потащили  тереть
мочалками. Пашка кричит  -  "сто девяносто восемь...".  Тут  уж выхватили  и
Василь-Василича. А он  отпихнулся и крякает - "не махонький, сам могу...". И
полез на карачках в дверку.


     Крещенский вечер. Наши  уехали  в театры.  Отец ведет меня к Горкину, а
сам торопится на горы - поглядеть, как  там Василь-Василич.  Горкин  напился
малинки и  лежит укутанный, под шубой. Я читаю ему  Евангелие, как крестился
Господь во Иордане. Прочитал - он и говорит:
     -  Хорошо  мне,  косатик...  будто и я со  Христом крестился, все жилки
разымаются. Выростешь, тоже в ердани окунайся.
     Я обещаю  окунаться. Спрашиваю, как Василь-Василич  исхитрился,  что-то
про гусиное сало говорили.
     - Да вот,  у  лакея немцева вызнал, что свиным салом  тот натирается, и
надумал:  натрусь гусиным!  А  гусиным уши натри  -  нипочем не  отморозишь.
Бурней свиного  и  оказалось.  А солдат  телом  вытерпел,  папашенька его  в
сторожа взял и  пятеркой наградил.  А Вася водочкой своей отогрелся. Господь
простит... в Зоологическом саду на горах за выручкой  стоит. А Ледовика чуть
жива повезли. Хитрость-то на него же и оборотилась.
     Приходит скорняк и  читает нам, как мучили святого Пантелеймона. Только
начал, а тут Василь-Василича и приносят.  Начудил на горах, два  дилижанса с
народом  опрокинул  и  сам на голове  с горы съехал,  папашенька  его  домой
прогнали. Василь-Василича укладывают на  стружки, к печке,  - зазяб дорогой.
Он что-то мычит,  слышно только  - "одо...  лел...". Лицо у  него малиновое.
Горкин  ему  строго  говорит: "Вася,  я  тебе говорю,  усни!" И сразу затих,
уснул.
     Скорняк читает про Пантелеймона:
     "И повелел гордый скиптром и троном  тиран Максимьян повесить  мученика
на  древе  и  строгать когтями железными, а бока опалять свещами горящими...
святый  же  воззва  ко  Господу,  и руки мучителей ослабели,  ногти железные
выпали, и  свещи  погасли. И повелел гордый тиран  дознать  про ту  хитрость
волшебную..."
     По разогревшемуся лицу Горкина текут слезы. Он крестится и шепчет:
     - Ах, хорошо-то как, милые... чистота-то, духовная высота какая!  А тот
тиран - хи-трость, говорит!..
     Я смотрю на страшную картинку, где лежит с  крещенской свечой "на исход
души", а  на пороге толпятся синие, - и кажется мне, что это отходит Горкин,
похожа очень. Горкин спрашивает:
     - Ты чего, испугался... глядишь-то так? Я молчу. Смутно во мне мерцает,
что где-то, где-то... кроме всего, что здесь, - нашего двора, отца, Горкина,
мастерской... и  всего-всего,  что  видят  мои глаза,  есть еще,  невидимое,
которое где-то  там...  Но  это мелькнуло и пропало.  Я  гляжу на  сосудик с
Богоявлением и думаю: откажет мне...
     И вдруг, видя в себе, как будет, кричу к картинке:
     - Не надо!.. не надо мне!!.
http://az.lib.ru/s/shmelew_i_s/text_0030.shtml 
 
 
http://nester67.narod.ru/Shemelev/Sm9.htm 

Комментариев нет:

Отправить комментарий