"И ЧУВСТВУЕТСЯ МНЕ, ЧТО ЭТУ КНИГУ НАПИСАЛА О СЕБЕ САМА РОССИЯ - ПЕРОМ ШМЕЛЕВА; ВЫГОВОРИЛА О СЕБЕ ГЛУБИННУЮ ПРАВДУ...УТВЕРДИЛА СЕБЯ НАВЕК" И. А. Ильин

суббота, 16 февраля 2013 г.

Радуница


В   утро   Радуницы,  во   вторник   на   Фоминой,   я  просыпаюсь   от
щебета-журчанья:  реполов  мой  поет!  И  во всем  доме  щебет,  в свист,  в
щелканье, -  канарейки,  скворцы  и соловьи. Сегодня  "усопший праздник",  -
называет  Горкин:  сегодня  поедем на  могилки,  скажем  ласковым  шепотком:
"Христос Воскресе, родимые, усопшие  рабы Божие!  радуйтеся, все  мы  теперь
воскреснем!" Потому и зовется - Радуница.
     Какое утро!.. Окна открыты в тополь, и  в  нем золотисто-зелено. Тополь
густой теперь, чуть  пропускает  солнце, на полу  пятна-зайчики,  а в тополе
такой  свет, сквозисто-зеленоватый, живой, - будто  бы райский свет.  Так  и
зовем мы  с Горкиным.  Мы  его  сами  делаем:  берем в горстку пучок травы -
только сжимать не нужно, а чуть-чуть щелки, - и смотрим через нее на солнце:
вот он и райский свет! Такого никак не сделать,  а только  так, да еще через
тополь, утром... только  весенним утром, когда еще свежие листочки. Воздух в
комнате легкий, майский, чуть будто ладанцем, - это от духового тополя,  - с
щекотиым  холодочком. Я не могу улежать  в постели, вскакиваю на подоконник,
звоню за ветки, - так  все во мне  играет! За  тополем, на дворе, заливаются
петухи  и  куры, звякают у колодца ведра, тпрукают лошадей, -  моют,  должно
быть, у  колодца,  - громыхает  по крыше кто-то, и слышен Ондрюшкин голос, -
"Подвинчивай,  турманок!..  наддай!..  заматывай  их, "Хохлун!"  -  и  голос
Горкина, какой-то особенный, скрипучий, будто он тужится:
     -  Го-лубчики  мои, ро-димыи... еще чуток,  еще!..  накры-ы-ли-и отбили
"Галочку"!.. вот те Христос, отбили!...
     Неужели отбили "Галочку"?!. А я и  не видал... радость такую...  отбили
"Галочку"! Я будоражно одеваюсь, путаю сапоги,  - нет,  так и не поспею. Все
на дворе кричат - "Галочку" отбили!.. семерых  накрыли!.." Слышу голос отца:
"свалишься, старый хрыч! сейчас слезай, а то  за ворот сволоку!.."  И Горкин
эалез на крышу! Такая  у него слабость к голубям, себя не помнит. Осенью, на
Покров,  в последний к  зиме загон, целиковская стая,  - неподалеку  от  вас
Целиков-голубятннк, булочник,  - накрыла и  завертела  нашу, тут и  попалась
"Галочка",  самая  Горкина любимица. Ходили мы выкупать,  а Целиков отперся:
"вашей "Галочки" у нас нет, можете глядеть". Укрыл красавицу, притаил. А она
была первая во  взгоне  коноводка. Как уж  она попалась?..  Горкин  всю зиму
горевал - "не  иначе,  палевый  турманишка ихний голову  ей вскружил. И вот,
отыскалась "Галочка", от-би-ли.
     - Вот она, "Галочка"-то наша... иди, милок, скорей, поликуйся! - кричит
Горкин, покачивая в горсти "Галочку".
     Это -  чтобы поцеловал, так  духовные люди говорят. Я целую "Галочку" в
головку. И Горкин тоже целует-ликует, и все, веселые, любуются на "Галочку",
нахваливают пропащую душу. Отец шутит:  "да та  ли еще? наша словно потоньше
была, складней". Нет, самая она,  отметинка-белячок  под  крылышком, а вся -
уголек живой.  "Галочка" глядит на нас покойно, оранжевым  кольчиком глазка.
Раскормил ее Целиков, с того и потолстела.
     ...Лошадей  вымыли,  проваживают   по  солнышку.  Кавказка  все  еще  с
пластырем  под  холкой,  седлать  нельзя.  Стальную  проваживают  двое,  она
артачится, - "оглумная",  говорит кузнец. Он  ждет  со  своим припасом. Отец
велит  ковать  помягче,  на  войлочке,  советовал  так  цыган-мошенник.  Вот
лошадкой-то наградил,  тумбы  на  улице  боится,  так  и шарахнется.  Кузнец
говорит,  - "не  лошадь  -  лешман".  Ковать он ее  не любит:  бояться  - не
боится... а глаз у ней нехорош, темный огонь в глазу. По статьям  ей цены бы
не было, Кавказку как хочет замотает, а вот - "темный  огонь в  глазу". Отец
спрашивает, - и не раз спрашивал, - да что за "темный огонь"? Кузнец молчит,
старается  над копытом, состругивает, как с мыла, стружки. Стальная дрожит и
скалится, двое  распяливают  ей  ремнями  передние ноги,  третий  оттягивает
голову.  Она  ворочает  кузнеца,  силится  вырвать  ногу  и ляскает  зубами.
Антипушка онукивает ее и воздыхает: "и лошадкам  спокою не дает, всю-то ночь
стойло грызет, зверь дикая... кы-ргыз", Горкин не дает мне близко подойти  и
в глаза не велит глядеть, она не любит. Кузнец потеет, хрипит, - "да сто-ой,
лешман!.." Отец говорит - "что ж Федька-цыган не заявляется... сказать ему -
сотнягу скину, пускай возьмет". Купила за триста, отдаем аа двести, а Федька
не заявляется. Говорят,  - "такой же "кыргыз", одна порода -  синей масти!".
Отец  смеется:  верно, что синие. И правда,  шерсть на  Стальной отливает  в
синь. "Черти тоже, говорят, синие!" - хрипит  кузнец,  - "видать не видал, а
сказывают бывалые". Дядя Егор кричит с галдареи, утирается полотенцем:
     -  Не  к  рукам,  вот  и синяя, а  цены  нет  лошадке! возьму за сотню,
объезжу, - увидишь тогда "синюю"!..
     Отец молчит:  неприятно ему пожалуй, что говорит дядя ва людях - "не  к
рукам".
     - И сам объезжу! - говорит он. - Кавказка тоже дикая была, с гор.
     Он отличный ездок, у англичанина Кинга учился ездить.
     - Даром  отдадите,  Сергей-Ваныч, -  и  все  барыш!  - говорит  кузнец,
заклепывая гвозди: - злая в ей дрожь.
     -  "Кы-ргыз"!  - смеется дядя Егор. - Э, знатоки еловые... о-ве-чьей бы
вам масти!..
     Стальную  подковали.  Отец  велит  Гришке  начистить  седло и стремена,
серебряные-кавказские: поскачет нынче под Воронцово снимать дачу. А сеччас -
на кладбище, на Чалом,  в шарабане. Гаврила повезет матушку и  старших детей
на Ворончике, а на  Кривой  поедем мы с  Горкиным, не спеша.  Как хорошо-то,
Го-споди!...  Погода майская, все цветет,  и  оттого так  радостно. И потому
еще, что отец поедет  снимать дачу, и от него пахнет флердоранжем, и  щиплет
ласково за щечку, и красивые у него золотые запонки на манжетах, и сам такой
красивый... все говорят, красивей-ловчее всех; "огонь, прямо... на сто делов
один, а поспевает".
     Вчера  Горкин  заправил свою ковровую  сумочку-саквояжик,  -  ездит  по
кладбищам, родителей поминать покойных. Дедушки,  бабушки...  -  все  у него
родители. До вечера будем навещать-христосоваться: поесть захочется, - а там
хорошо на травке, на привольи, и черемуха зацвела, и соловьев на Даниловской
послушаем, и с покойничками душу отведем-повоздыхаем.
     Сегодня все тронутся, кто куда, а  больше в Даниловку, - замоскворецкая
палестина  наша.  А  нам  за три  заставы надо.  Первое  -  за Рогожскую, на
Ново-Благословенное, там все наши, которые  по  старой вере, да не совсем, а
по-новоблагословенному,  с прабабушки Устиньи.  Она  на  раскола  наполовину
вышла, а старики были  самые раскольные,  стояли за старую веру крепко, даже
дрались в Соборе при Царице, и она палками велела их разгонять, "за озорство
такое", -  в  книгах  написано старинных,  про  дедушек.  Там и дедушка Иван
Иваныч покоится.  А потом - за Пресню, на Ваганьково, там матушкина родня, и
Палагея Ивановна, которая кончину  свою провидела, на масленой отошла, знала
всю  тайную премудрость. Уж потом  только вспомнили,  как с отцом такая беда
случилась... - сказала она  ему  в  Филиповкн на его  слова,  что думает вот
"ледяной дом" делать: "да, да... горячая голова..." - и пощупала ему голову:
"надо ледку,  надо... остынет". А потом  мы - за Серпуховку, на Даниловское:
там Мартын-плотник упокояетсн, который Царю "аршинчик" уделал, и другие, кто
когда-то у нас работал, еще при дедушке, - уважить надо. А потом и в Донской
монастырь,  совсем  близко: там  новое гнездышко завилось, братик  Сережечка
там, младенчик, и отец местечко себе откупил, и матушке,  - чистое кладбище,
солидное, у яблонного  сада. Не надо бы отбиваться, Горкин говорит, - "что ж
разнобой-то делать, срок-то  когда придет, одни тама  восстанут, другие тама
поодаль...  вместе-то бы  складней...  - да  так уж  пожелалось  папашеньке,
Сережечку-то любил, поближе приспособил - отделился". Возьмем яичек крашеных
закусить,  лучку  зеленого,  кваску  там...  закусим  на  могилках,  духовно
потрапезнуем с  усопшими. Черемухи наломаем на Даниловском, там  сила всегда
черемухи. Знакомых повстречаем, все туда на свиданьице оберутся,  -  Анюта с
Домной   Панферовной   всегда   в   Радуницу   на    Ваганьковском   бывают.
Душесрасительно побеседуем-повоздыхаем.
     Шарабан заложен, слева сидит Ондрейка в казакине.
     Отец, в свежем чесучовом пиджаке, в верховых сапогах, у бока сумочка на
ремешке,  -  с ней  и верхом ездит, -  скок на подножку, в верховой шапочке,
молодчиком, тянет ко  мне два  пальца,  подмигивает,  а  я подставляю щечку.
Ласково прищепляет и  говорит,  прищурясь:  "с  собой,  что ль, взять?..  да
некуда брать и торопиться надо... с Горкиным веселей тебе, слушайся  его", В
воротах навстречу ему Василь-Василич. Отец кричит:
     - На кладбище, скоро ворочусь... оседлать  Стальную, крепче затягивать,
надувается, шельма, догляди!..
     И затрепало полой чесучового пиджака за шарабаном.


     Василь-Василичу охота с нами, да завтра наем рабочих, а взять - греха с
ним не оберешься. Он провожает нас и говорит:
     - Эх, люблю я черемуху ломать... помянул бы родителев!..
     А Горкин ему, жалеючи:
     - Евпраксеюшку-то забыл... Сидор-Карпыча?..
     Он покоряется: помнит, как поминал в  прошедшем  году о.  протодьякона,
который  до Примагентова был у нас, -  насилу отмочили  под колодцем. Легкий
воздух так действует,  и хорошие люди вспоминаются, и черемуха  там томит, и
соловьи    поют   к   ночи...   Я   спрашиваю   -   "это    чего   такое   -
Евпраксеюшка-Сидор-Карпыч?".   А   это  когда   нашли   Василь-Василича   на
Даниловском,  два дни  искали.  Сидит  - лика  не  узнать,  под крестиком, и
рыдает-рыдает-поминает, старинную песенку чуть везет:

     Государь мой ба-тюшка,
     Сидор Карпович...
     А скажи, родименький,
     Когда ты помрешь!.,
     В се-реду. баушка, в се-реду...
     В се-реду, Пахомовна-а, в се-э-реду-у...

     Навзрыд рыдает  - и головой  в  могилку, от  горести. А это он будто на
протодьяконовой могиле убивается: уж оченно хороший человек был протодьякон,
гостеприимный очень. А  могилка-то оказалась  не протодьяконова, а какого-то
незнакомого младенчика  Евпраксеи, - "жития ей было два месяца и семь дней".
А через жалостливый характер все.
     Едем  сначала на Ваганьково, за  Пресню.  Везет  Антипушка  на  Кривой,
довольный,  что  отпросили его  с  нами. На  Ваганьковском  помянули Палагею
Ивановну, яичка покрошили, панихидку отпели, повоздыхали; Говриилу-Екатерину
помянули... я-то их не знавал, а Горкин знал, - родители это матушкины, люди
самостоятельные были,  ничего. А Палагея Ивановна, святой человек, премудрая
была, ума  палата,  всякие приговорки знала, -  послушать бы! Посокрушались,
как  мало пожила,  за шестьдесят  только-только  переступила.  Попеняли  нам
сторожа, чего мы яичком сорим,  цельным полагается поминать родителев. А это
им чтобы обобрать потом. А мы птичкам Господним покрошили,  они и помянут за
упокой. По всему  кладбищу  только и  слышно, с  семи концов, - то  "Христос
Воскресе из мертвых", то "вечная память", то "со духи  праведных..." -  душа
возносится!  А сверху  грачи  кричат,  такой-то веселый  гомон. Походили  по
кладбищу, знакомых  навестили, много нашлось. Нашли один памятник,  высокий,
зеленой меди, будто  большая  пасха,  и  написано  на нем,  вылито,  медными
словами:  "Девица,  Певица  и  Музыканша",  - мы  даже  подивились,  уж  так
торжественно! И  самую ту  "Девицу"  увидали,  за  стеклышком,  на  крашеном
портрете; молоденькая  красавица, и ангельские у ней кудри по щекам, и глаза
ангельские. Антипушка пожалел-повоздыхал:  молоденькая-то какая - и померла!
"Ее, Михал  Панкратыч,  говорит,  там уж, поди, в ангелы  прямо  приписали?"
Неизвестно,  какого  поведения  была,  а  так  глядеться,  очень подходит  к
ангелам, как они пишутся... и пеньем, может, заслужит чин.
     И повстречали радость!
     Неподалеку от  той "Девицы"  - Домна  Панферовна, с Анютой,  на могилке
дочки своей сидит,  и молочной яишницей поминают. Надо, говорит, обязательно
молочной яишницей поминать на Радуницу, по поминовенному уставу установлено,
в радостное поминовение. По  ложечке  помянули, уж по уставу чтобы. Спросили
ее про ту ангельскую "Девицу", а она про нее все знает! "Не, не удостоится",
- говорит,  это  уж  ей  известно.  Антипушка  стал поспрашивать, а она губы
поджала  только,  будто  обиделась.  Сказала  только,  подумавши:  "певчий с
теятров  застрелился  от  нее,   а  другой,  суконщик-фабрикант,  медный  ей
"мазолей"  воздвиг,  -  пасху  эту;  на  Пасху она преставилась... а написал
неправильно". А чего неправильно -  не  сказала.  Пришлось нам  расстаться с
ними. Они на Миусовское поехали;  муж покойный, пачпортнст  квартальный, там
упокояется, -  и яишницу  повезли. А  мы  на  Ново-Благословенное потрусили,
через всю Москву.
     Тихое  совсем  кладбище,  все кресты  под накрышкой,  "голубцами",  как
избушки. Люди все ходят чинно, все бородатые, в  долгих кафтанах, а  женщины
все в шалях, в платочках черных, а девицы в беленьких платочках,  как птички
чистенькие. И у всех сытовая кутья, "черная", из пареной пшеницы. И многие с
лестовками,  а то  и  с курильницами-ладанницани,  окуривают  могилки. И все
такие-то строгие  по виду.  А  свечки не  белены,  а бурые,  медвяные, пчела
живая. Так нам понравилось,  очень уж  все порядливо...  даже и пожалели мы,
что  не  по  старинной  вере.  А   уж   батюшки  нам   служили...  -  так-то
истово-благолепно, и пели  не -  "смертию  смерть поправ", а  по-старинному,
старокнижному -  "смертию  на  смерть  наступи"! А напев у  них,  -  это вот
"смертию на смерть наступи", - ну, будто  хороводное-веселое, как в деревне.
Говорят, - стародревнее то пение, апостольское. Апостолы так пели.
     Поклонились прабабушке Устинии. Могилка у ней зеленая-травяная, мягкая,
- камня она  не пожелала,  а Крест только. А  у дедушки камень,  а  на камне
"адамова  голова" с костями, смотреть жуть. Помянули  их,  какие  правильные
были  люди, повоздыхали  над  ними,  поскучали  под вербушкой, Горкин тут  и
схватился: вербочку-то забыли дома! А  мы  нарочно свяченую  вербу в бутылку
тогда поставили, в Вербное Воскресенье: вот  на Радуницу и посадим у дедушки
в  головах, а Мартыну посадим на Даниловском. И верба уж белые корешки дала,
и листочки уж пробивались-маслились...  - и забыли! А это  от  расстройства,
Горкин еще с  Егорьева Дня расстроился: бывает так,  навалится  и  навалится
тоска.  Только  утром "Галочка" порадовала маленько, а после еще тоска, и на
кладбище  даже не хотелось ехать, -  Горкин  уж  мне  потом поведал. Немного
посидели - заторопился он: на Даниловское - и домой.
     Приехали  на  Даниловское  -  си-ла народу!  Попросили  сторожа  Кривую
посторожить, а то цыганы похаживают.
     - Да, говорит, приглядываются цыганишки, могут на Радуницу и обрадовать
за  милу  душу. Да  на вашу-то  не позарятся,  пролетка  разве...  да  и  от
пролетки-то вашей кака корысть? всего и звания-то - звон один.
     Стало обидно Горкину за Кривую, сказал:
     -  Ты не  гляди, что она уж в ерша пошла...  побежит  домой - соколу не
угнаться.
     - Ну, говорит, буду сокола вашего стеречь.
     Дали ему пятак задатку.
     Батюшку и не дозваться.  Пятеро батюшек - и все в разгоне, очень народу
много,  череду ждать  до  вечера. Пропели  сами "Христос Воскресе"  и  канон
пасхальный, Горкин  из поминаньица  усопшие имена  почитал  распевно,  яички
покрошили...  Сказали  шепотком -  "прощай покуда, Мартынушка, до радостного
утра!..." - домой торопиться надо.  А народ все простой, сидят по  лужкам  у
кладбища, поминают, воблу об  березы обивают, помягче  чтобы, донышки к небу
обернули, - тризну, понятно,  правят. И  мы  подзакусили,  попили  кваску за
тризну. Пошли к  пруду, черемуху ломать. Пруд старинный, глухой-глухой, дна,
говорят, не  достать.  Бывалые сказывали, - тут огромаднейший сом живет, как
кит-рыба, в омуте  увяз, когда еще  тут река в  старину текла, - и  такой-то
старый да грузный,  ему и не подняться  со  дну, -  один раз только какой-то
фабричный его видал, на зорьке. Да  после тризны-то всяко, говорят, увидишь.
А черемуха вся обломана. Несут ее целыми кустами. Говорят - подале ступайте,
там ее сила нетусветная.  Стали поглуше забирать-искать, черемухи нет и нет,
обломано. Горкин опять схватился:
     - Ах, я, старый дурак... Гришу-то не проведали, его могилку!..
     А это про мальчика Гришу  он,  который  с  мостков упал, -  Горкин  все
каялся,  будто это через него  упал,  - к  высоте его  приучал, - и на  него
питимью наложил суд, а самого оправил, - рассказывал он мне,  когда к Троице
мы  ходили. Ну, купили  на пятак черемухи у старого старика, а  уж  к вечеру
дело, домой пора. Порадовались черемухе, все в нее головами нюхали, самая-то
весна. Антипушка и  припомнил, - ломал, бывало, черемуху, молодым. И песенку
припомнил.
     -  Певали  у  вас так?  - Горкина спрашивает. - "И я  черемуху  ломала,
духовитую вязала..."  как-то это...  забыл. Да-а... "Головушку  разломило...
всюю  тело  растомило...  всю-то ночку не  спала, все-то  милова ждала..." А
дальше вот и забыл, не упомню.
     А Горкин  отплевывается, -  "нашел время, дурак старый..."  - заторопил
нас:  скорей-скорей,  припоздали!  А  Гришу-то?..  - Ну,  Гриша нас простит,
скорей-скорей... - Всполошился, руки даже дрожат. Стали спрашивать, а как же
в трактир чайку попить завернуть хотели, у Серпуховской заставы?..
     - Ну, завернем, на полчасика, - говорит; чайку-то  любил попить, да и с
копченой селедки смерть пить  хочется.  - Все было ничего,  легко... а как у
бабушки  Устиньи  сидели  на  могилке,  что-то  меня,  словно,  толконуло...
томление во мне стало, мочи нет.
     А  трактирщик  знакомый  у  заставы,  гостеприимный,  ботвиньицей  стал
угощать с судачком сушеным,  и по  рюмочке они выпили. Только половой принес
чайники,  а тут кирпичники входят,  кирпич везут  из-под Воробьевки.  Начали
разговор,  народ что-то залюбопытствовал. Подходит  к нам  хозяин и говорит,
опасливо  так;  "человека  лошадь  убила,  на  их глазах по  соше  волочила,
замертво повезли, перехватили лошадь кирпичники,  верхом ехал, чисто одет...
всю голову о сошу разбило, нога в стремю запуталась..."
     Как он сказал, так мы  и  обомлели. Стали кирпичников спрашивать, какой
человек, в какой одежде... Говорят,  в  белом  спиджаке, и  сумочка при нем,
самостоятельный,  видать...  такой из  себя кра-си-вый... и золотые часы  на
нем, целехоньки! А тут еще подошли двое киртичников, толковей рассказали:
     - Нам хорошо известен тот человек, подрядчик с Калужской улицы, хороший
человек, уважительный... - нашу фамилию и назвали! - Уложили его на кирпичи,
рогожку подкинули и травки под голова, мягко... домой еле жива повезли. И не
стонул даже, залился кровью, места живого  не осталось. И спиджак прямо весь
черный стал, с крови... не дай Бог!..
     Бросили мы  чай, погнали. Горкин молитву творит, а я ничего не понимаю,
будто  это неправда... а  так,  нарочно. Только-только веселый был, за щечку
меня  держал... -  неправда, не было ничего! И кирпичники... - все неправда,
так. Если  бы правда, я  плакал бы,  а  я не  плачу,  и Горкин не плачет,  и
Антипушка не плачет, а только настегивает Кривую. Вдруг Горкин и говорит:
     - Вот Бушуй-то как чуял-выл... и во мне тревога все, на  кладбище будто
что в душу толконуло...
     И заплакал, тоненьким голоском... - Голову в руки спрятал и затресся. И
я стал плакать. Антипушка крикнул - "народу что в воротах  толпится!..".  Уж
мы подъехали. Говорят - "хозяина привезли, лошадь разбила... а еще  жив был,
водицы просил, как  сымали его с кирпича". И наш гробовщик Базыкин, молодой,
доглядывает, тут же; Горкин на него замахал: "креста на тебе нету!.. человек
живой,  а ты!.." Он за народ и  схоронился, совестно ему стало.  Говорят,  -
доктора привезли уж,  и  доктор  Клин, Крап Ерастыч,  сказал:  "голова цела,
кости целы, - выправится!.
     Потшли мы с Горкиным  в  дом,  на  цыпочках,  а  там Василь-Василич,  в
передней  на табуретке  сидит, лица нет. И в уголку на полу - тряпка  словно
ржавые такие пятна... Горкин папашенькин пиджачок признал, которые чесучовый
был. А Василь-Василич замахал на нас, и шепотком, так страшно:
     - Не велено тревожить, ни Бо-же мой!.. Ледом голову обложи, бредит!..
     Велел  в мастерскую идти, все  там  прижухнулись, мамашенька  только  с
доктором.
     Вышли мы в верхние сени, Горкин и закричал в окошко, не своим голосом:
     - У-у, злая сила!... - и кулаком погрозил.
     А это он  на Стальную. И я  вижу:  привязана Стальная у сарая, скучная,
повислая, висят стремена,  седло  набок.  И  вспомнилось мне страшное  слово
кузнеца: "темный огонь в глазу".
     Скорби

http://az.lib.ru/s/shmelew_i_s/text_0030.shtml

Комментариев нет:

Отправить комментарий