"И ЧУВСТВУЕТСЯ МНЕ, ЧТО ЭТУ КНИГУ НАПИСАЛА О СЕБЕ САМА РОССИЯ - ПЕРОМ ШМЕЛЕВА; ВЫГОВОРИЛА О СЕБЕ ГЛУБИННУЮ ПРАВДУ...УТВЕРДИЛА СЕБЯ НАВЕК" И. А. Ильин

суббота, 16 февраля 2013 г.

Благословение детей


После  Успенья солили огурцы, как и прежде, только не пели песни  и  не
возились на огурцах. И Горкин  не досматривал, хорошо  ли выпаривают  кадки:
все у отца, все о чем-то они беседуют негромко.
     Я уже не  захожу в кабинет. Зашел как-то, когда передвигали больного  в
спальню, и стало  чего-то  страшно.  Гулким показался  мне кабинет,  пустым,
каким-то совсем другим. Где раньше стоял большой диван, холодный и скользкий
от  клеенки, светлела широкая полоса  новенького  совсем паркета,  и на  нем
лежало  сафьяновое седло,  обитое  чеканным  серебром.  Я поднял  серебряное
стремя и долго его разглядывал. Оно было тусклое с  бочков, стертое по краям
до блеска, где  стояла нога  отца. Я  поцеловал стертый, блестящий  краешек,
холодный... - стремя упало на пол и зазвенело жалобно.
     Я  стал осматриваться,  отыскивать: что еще  тут, самое главное,  самое
важное... - от папашеньки? Он всегда поправлял на окнах низенькие  ширмы  из
разноцветных  стекол, чтобы стояли ровно.  Они стояли ровно, и через верхние
стеклышки их видел я золотое небо, похожее цветом на апельсин; красный,  как
клюква, дом дяди Егора; через нижние - синий, как синька, подоконник. Но это
было не главное.
     На  небольшом  письменном  столе,  с  решеточкой,  "дедушкином  столе",
справа, всегда под рукой, лежали ореховые счеты. Я стал отсчитывать пуговки,
как учил отец, сбрасываеть столбики мизинцем... - и четкий,  крепкий,  сухой
их щелк отозвался  во мне и  радостно, и больно. Я все на столе  потрогал: и
гусиное перышко, и чугунное пресс-папье, с  вылитым  на нем цветочком мака и
яичком за что берут. Этой тяжелой штукой он придавливал счета, расправленные
смятые бумажки - рубли и трешки, уложенные в пачки. Все перетрогал я... - и,
вдруг, увидал, под синей песочницей  из стекла, похожего  на мраморное мыло,
мой  цветочек, мой  первый  "желтик",  сорванный в  саду,  еще  до  Пасхи...
вспомнил,  как  побежал к отцу... Он  сидел  у  стола,  считал  на счетах. Я
крикнул:  "Папаша, вот мой желтик, нате!.." Он взял, понюхал - и положил под
песочницу.  Сказал,  раздумчиво, как  всегда, когда  я  мешал  ему:  "а  ты,
мешаешь... ну, давай твой желтик..."  - и потрепал  по  щечке. Он тогда  был
совсем здоровый. Я взял осторожно засохший желтик, поднес к губам...
     Потом увидал на стене у  двери сумочку с  ремешком, с  которой он ездил
верхом. Всегда там была  гребеночка,  зеркальце, носовой платок, про  запас,
флакончик  с  любимым  флердоранжем,  мятные лепешки  в  бумажном  столбике,
мыльце, зубная щетка, гусиные зубочистки... Я пододвинул стул, влез и открыл
сумочку. Запах духов и кожи... его запах!.. - подняли во мне все... Я закрыл
сумочку, не видя... вышел из кабинета, на цыпочках... и не входил больше.


     Воздвижение  Креста Господня... -  праздник папашеньки, так  мне всегда
казалось. Всегда, когда  зажигал  лампадки, под  воскресенье,  ходил  он  по
комнатам с затепленными  лампадками  и напевал тихо, как про себя, - "Кресту
Твоему-у... поклоняемся-а. Влады-ы-к-о...  и свято-о-е... Воскре-сение..." Я
подпевал за ним.  Теперь  Анна Ивановна затепливает  лампадки  каждый вечер,
вытирает замасленные руки лампадной тряпочкой и улыбается огонькам-лампадкам
на  жестяном   подносе,  а  когда  поставит   в  подлампадпик,  благоговейно
крестится.  Так хорошо  на  нее  смотреть,  как  она  это делает. Такая  она
спокойная,  такая  она  вся чистая,  пригожая, будто  вся  светлая, и пахнет
речной водой,  березкой,  свежим. Такое  блистающее на  ней, будто новенькое
всегда,  платье, чуть  подкрахмаленное,  что  огоньки  лампадок сияют на нем
живыми язычками  - синими, голубыми, алыми... и кажется  мне, что платье  на
ней в цветочках... Я учу ее петь "Кресту Твоему", а она его знает и начинает
тихо напевать,  вздыхает словно, и таким  ласковым, таким затаенным и чистым
голоском, будто это ангелы поют на небеси.
     Она входит с лампадкой в спальню, движется  неслышно совсем  к  киоту в
правом  углу,  где главные наши образа-"благословения":  Троица, Воскресение
Христово,   Спаситель,  Казанская,   Иоанн-Креститель,   Иван-Богослов...  и
Животворящий  Крест в  "Праздниках". Она  приносит  пунцовую лампадку и чуть
напевает-дышит  -  "и свято-о-е... Воскресение  Твое...".  Я  заглядываю  за
ширмы,  слушает ли отец. Он будто дремлет, полулежит в подушках, а глаза его
смотрят  к  образам, словно  он молча молится, не шевеля губами. Он  слышит,
слышит!.. Говорит слабым голосом:
     - Славный у тебя голосок, Аннушка... ну, пой, пой.
     И  мы,  вместе,  поем  еще. Я  пою  - и  смотрю,  как у  Анны  Ивановны
открываются полные, пунцовые, как лампадка, губы, а большие глаза молитвенно
смотрят на иконы.
     И  так  хорошо-уютно  в  спальне - от лампадок, от  малиновых  пятен на
плотных  занавесках,  где  пало  солнце,  от  розового  теперь  платья  Анны
Ивановны, от ее светлого, чистого напева. Отец  манит Анну Ивановну, ласково
смотрит на нее и говорит по-особенному как-то, не так, как всегда шутливо:
     -   Хорошая   ты,  душевная...   знал   я,   добрая   ты...   а   такая
хорошая-ласковая... не  знал. Спасибо тебе, милая  Аннушка... за всю доброту
твою.
     Он взял ее руку, подержал... и устало откинулся в подушки... А она этой
рукой, горбушечками пальцев, утерла себе глаза.


     Совсем плохо, отец ничего не ест, сухарики только да водица. Говорят  -
"душенька  уж не принимает,  готовится". Я теперь понимаю, что это  значит -
"готовится"
     Пришла Домна Панферовна, чтобы поразвлечь  душеспасительным разговором,
посидела  полчасика, а  отец  все  подремывал.  А  как вышла, и пошли они  с
Горкиным в мастерскую, она и говорит:
     - Ох, не жилец он... по глазкам видать - не жилец, уходит.
     Горкин ни  слова  не  сказал.  А  она  будто разумела,  когда  человеку
помирать:  такой у ней глаз  вострый. Я спросил  Горкина, только она ушла, -
может, он мне скажет по правде, Домна  Панферовна,  может, не  поняла. А  он
только и сказал:
     - Чего я тебе скажу...  плох  папашенька. Тает  и тает ото  дню,  уж  и
говорит невнятно.
     Я заплакал.  Он  погладил  меня по  головке  и не  стал  уговаривать. Я
поглядел на картинку, где Праведник  отходит, и стало страшно: все округ его
эти, синие, по углам жмутся, а подойти страшатся. И спрашиваю:
     - Скажи... папашенька будет отходить... как Праведник?..
     -  У  кажного есть грехи,  един  Бог безо греха. Да  много у папашеньки
молитвенников, много он добра творил.  Уж така  доброта, така... мало таких,
как панашенька. Со праведными сопричтет его Господь...  "блажени милостивыи,
яко тии помиловыни будут", - Господне Слово.
     - Господь по правую руку душеньку его поставит, да?...
     - Со праведными сопричтет - по правую ручку и поставит, в жись вечную.
     - А те, во огнь  вечный? какие неправедные и злые?.. а его  душенька по
правую ручку?.. а эти, не коснутся? ни-когда не коснутся?..
     - Никак  не  дерзнут. На  это  у этих  нет власти... и  доступаться  не
подерзают.
     - И сам, т о т ... самый Ильзевул... не может, а? не доступится?..
     - Никак не доступится. Потому, праведной душе ангели-охранители даны, а
в  подмогу  им   добрые  дела.  Как  вот  преподобная   Феодора  ходила   по
мытарствам... было ей во сне открыто, по сподоблению. Это уж ты будь спокоен
за  папашеньку.  Отойдет праведной  кончиной  и  будет  дожидать  нас,  а мы
приуготовляться  должны,  добрую  жись  блюсти.  А  то, как  праведности  не
заслужим,  вечная разлука  будет, во веки  веков аминь. Держи папашеньку  за
пример - и свидишься.
     - И ты свидишься, а? ты свидишься с нами... там, на том свете?..
     - Коль удостоюсь - свижусь.
     - Удостойся... ми-ленький... удостойся!.. как  же без тебя-то... уж все
бы вместе.
     Он напоил меня квасом  с мягкой  и  помочил  голову. Очень  жарко  было
натоплено в мастерской, дубовой стружкой: на дворе-то холодать уж стало, под
конец сентября, - с того, пожалуй, и голова у меня зашлась.


     В  самый  день Ангела  моего, Ивана Богослова, 26  сентября, матушка, в
слезах, ввела нас, детей, в затемненную спальню, где теплились перед киотами
лампадки. Мы  сбились к изразцовой печке и  смотрели  на зеленые  ширмы,  за
которыми был отец.  На покрытом  свежем скатертью столике  лежали вынутые из
кивотиков  образа.  Над  ширмами  на  стене, над изголовьем дивана, горели в
настеннике  две свечи. Сонечка и Маня  были  в  белых  платьях  и  с черными
бархотками на шее с золотыми медальончиками-сердечками, и мне было  приятно,
что  для  моих  именин  так  нарядились,  словно в  великий праздник.  Самой
меньшой, Катюшке, был только годик, и ее принесли после в одеяльце. Коля был
в новой курточке. А я, как от обедни, остался во всем параде, в костюмчике с
малиновым бархатцем и янтарными пуговками, стеклянными. Утром  мне было  еще
немного  радостно,  что  теперь ходит за  мной  мой Ангел,  и за  обедом мне
подавали первому.  Были  и  разные  подарки, хоть  теперь и  не до подарков.
Трифоныч   поднес   мне  коробочку   "ландрипчика".  Горкин  вынул   большую
"заздравную"  просвиру  и  подарил  еще  книжечку  про  св. Кирилла-Мефодия,
которые написали  буковки, чтобы  читать Писание.  Еще  подарил  коврижки  и
мармеладцу. От папашеньки был самый лучший подарочек, - "скачки", с тяжелыми
лошадками,  и цветочный атлас,  с раскрашенными цветочками, - сам  придумал.
Матушка рассказывала, как он сказал ей: "Ванятка любит...  "желтики". И  еще
черный  пистолет с медными  пистонами, только не стрелять в комнатах, нельзя
тревожить. Матушка подарила  краски. Даже Анна  Ивановна подарила, - розовое
мыльце-яичко,  в ребрышках,  как на  Пасху, и душки резедовые  в  стеклянной
курочке.
     Чтобы не  плакать,  я все думал о  пистолетике. И  молился, чтобы стало
легче папашеньке, и мы стали  бы играть вечером в лото и "скачки" на грецкие
орехи и пить шоколад с бисквитами, как прошлый год. Отец попросил, чтобы ему
потуже стянули голову мокрым полотенцем.  Матушка с Анной Ивановной пошли за
ширмы, и Маша подала им туда лед в тазу.
     Сестры  держали  у  губ платочки, глаза у них  были красные,  напухшие.
Только тетя Люба была в спальной, а другие родные остались в гостиной рядом.
Им  сказали,  что  в  спальной  душно,  потом  их  пустят - "проститься".  Я
испугался, что  надо уже прощаться, и заплакал. Тетя  Люба зажала мне рот  и
зашептала, что  это  - гостям  прощаться, скоро они уедут, не до гостей. Она
все грозилась нам от окна, когда сестры всхлипывали в платочки.
     Нас давно не пускали в спальню. Анна Ивановна сказала:
     - Ну, как, голубок, пустить тебя к папеньке, он в тебе души не чает, уж
очень  ты забавник, песенки ему пел... -  и целовала меня в глазки.  -  Ишь,
слезки  какие, соленые-соленые.  Все  тебя  так -  "Ванятка-Ванятка мой".  А
увидит тебя сиротку, пуще расстроится.
     Матушка  велела  Анне  Ивановне  раздвинуть ширмы. Отец лежал  высоко в
подушках, с полотенцем на голове. Лицо его стало совсем желтым, все косточки
на нем видны, а губы словно приклеились  к зубам, белым-белым. На исхудавшей
шее вытянулись, как у Горкина, две жилки. Отец, бывало, шутил над ним: "уж и
салазки себе наладил, а до  зимы  еще далеко!" -  про жилки,  под  бородкой.
Жалко было смотреть, какие худые руки, восковые, на сером сукне халатика. На
нас загрозилась тетя  Люба. Я  зажмурился,  а сестры закашлялись в платочки.
Только Коля  вскрикнул как в испуге, - "папашенька"!.. Анна Ивановна  зажала
ему рот.
     -  Дети  здесь...  благослови  их,  Сереженька...  -  сказала  матушка,
бледная, усталая, с зажатым в руке платочком.
     Отец выговорил, чуть слышно:
     - Не вижу... ближе... ощупаю...
     У меня закружилась  голова, и стало тошно. Хотелось убежать, от страха.
Но я знал, что это нельзя,  сейчас будет важное,  - благословение, прощание.
Слыхал от Горкина: когда  умирают родители, то благословляют образом, на всю
жизнь.
     Матушка подвела сестриц.  Отец поднял руку,  Анна Ивановна поддерживала
ее. Он положил руку на голову Сонечке. Она встала на колени.
     - Это  ты... Софочка...  благословляю тебя...  Владычицей  Казанской...
Дай... - сказал он едва слышно, в сторону, где была матушка.
     Она взяла со  столика темный образ "Казанской", очень  старинный.  Анна
Ивановна  помогала  ей держать образ и руки отца  на нем. И с ним вместе они
перекрестили образом голову Сонечки.
     -  Приложитесь к  Матушке-Казанской...  ручку  папеньке поцелуйте...  -
сказала Анна Ивановна.
     Сонечка  приложилась  к образу, поцеловала папеньке руку, схватилась за
грудь и  выбежала из  спальни. Потом  благословил Маню,  Колю. Анна Ивановна
поманила меня, но я прижался к  печке. Тогда она подвела меня. Отец  положил
мне на голову руку...
     -  Ваня это... -  сказал  он едва слышно,  -  тебе  Святую... Троицу...
мою... - больше я не слыхал.
     Образ коснулся моей головы, и так остался...
     В столовой все сидели в углу, на шерстяном диване; я к ним притиснулся.
После узнали, что отцу стало дурно. Приехал Клин и дал сонного.
     Все  разъехались,  осталась только тетя  Люба. Она  сказала,  что  отец
говорил все - "мать не  обижайте,  слушайтесь,  как  меня... будьте честные,
добрые, - не ссорьтесь, за отца молитесь...".
     Нас  уложили рано. Я долго  не  мог  заснуть.  Приходила Анна Ивановна,
шептала:
     -  Умница  ты,  будь в папеньку.  Про всех вспомнил,  а глазки-то уж не
смотрят.  И меня  узнал,  Аннушку,  пошептал,  - "спасибо  тебе, родная...".
Голубочек ты мой сиротливый... - "родная"... так и сказал.
     Мне  стало  покойно  от  ласковых рук. Я  прижался губами к  ним  и  не
отпускал...
     А потом пришел Горкин.
     -  Хорошо было,  чинно. Благословил  вас  папашенька  на  долгую жизнь.
Тебя-то как отличил: своим образом, дедушка его благословил. Образ-то какой,
хороший-ласковый:  Пресвятая Троица... ра-достный  образ-те... три  Лика под
древом,  и веселые перед Ними яблочки. А в какой  день-то твое благословение
выдалось...  на самый на День Ангела, косатик! Так папашенька подгадал, а ты
вникай.
     После узналось, что отец сказал матушке:
     -  Дела мои  неустроены. Трудно будет тебе, Панкратыча  слушай.  Его  и
дедушка слушал, и я, всегда. Он весь на правде стоит.
     И  Василь-Василича  помянул:  наказал за  него  держаться, а опора  ему
Горкин. Когда сказали Василь-Василичу, - уж  после всего, - он перекрестился
на образа и сказал:
     - Покойный Сергей Иваныч  держал меня, при моем грехе...  пони-мал. И я
жил - не пропал,  при них.  Вот, перед Истинным  говорю, буду  служить,  как
Сергей Иванычу покойному, поколь делов не устроим. А там хошь и прогоните.
     И слово свое сдержал.
http://az.lib.ru/s/shmelew_i_s/text_0030.shtml

Комментариев нет:

Отправить комментарий