"И ЧУВСТВУЕТСЯ МНЕ, ЧТО ЭТУ КНИГУ НАПИСАЛА О СЕБЕ САМА РОССИЯ - ПЕРОМ ШМЕЛЕВА; ВЫГОВОРИЛА О СЕБЕ ГЛУБИННУЮ ПРАВДУ...УТВЕРДИЛА СЕБЯ НАВЕК" И. А. Ильин

суббота, 16 февраля 2013 г.

Похороны

  В зале зеркала закрыты простынями, а то  усопший в зеркале будет виден,
и будет за ним -  еще...  Большой стол,  "для гостей",  сдвинули  углом, под
образ "Всех Праздников": положат на него усопшего. Теперь говорят - усопший,
а не  папашенька,  не  Сергей  Иваныч.  В этом  слове, чужом, - мне  чудится
непонятное и страшное: тот свет, куда отошел отец.
     В  столовой еще  стоят, одна на другой, картонки с пирогами. Белошвейка
быстро строчит  машинкой халатик -  саван. Стол  завален  атласными голубыми
ворохами, и тут же серый халат его, "для примерки". Тут же и чашка с чаем, и
кусок  бисквитного пирога. Белошвейка строчит, откусывает пирог с вареньем и
хлюпко глотает чай. Мне неприятно,  что  она крошит  на халатик. Просит Анну
Ивановну - "дай кусочек пощиколатней". Та накладывает ей кусище с шоколадным
кремом. Теперь никому не жалко.
     В  передней -  неприятный человек, гробовщик Базыкин, всегда румяный. В
руке у  него желтый  складной  аршин.  Он что-то  сердито шепчется с  другим
неприятным  человеком,  у  которого  тоже такой  аршинчик.  Базыкин  толкает
неприятного человека  и кричит: "не  проедайся в чужой квартал!  я  к  твоим
покойникам не лезу... тут спокон веку наши заказчики!.." Тот кричит, что его
Егор Василич вызвали, похороны доверили,  -  "сама  вдова просила!". Вдова -
новое слово, какое-то  тяжелое, чужое. Так теперь называют матушку. Приходит
Горкин  и  говорит,  что  на похоронах  хозяин Егор  Василич, так и покойный
распорядился,  а то не справиться. Базыкин кричит, что "ваш Егор Василич еще
за бабкин гроб не все отдал!.." - а тут дядя Егор, как раз, взял Базыкина за
плечо и спустил с  лестницы. Новый  неприятный  человек идет  на  цыпочках в
спальню - "снять мерочку".
     Торопят  белошвейку  -  скорей, скорей!..  Она проглатывает  оставшийся
кусок  пирога,  дострачивает  наспех, рвет  нитку из-под  железной пяточки и
встряхивает  халатик, -  "готов, пожалте-с". В  спальню  проходят молодцы из
бань  -  переносить усопшего на  стол в залу. На диване  дожидаются монашки,
старая  и  молоденькая:  будут  денно-нощно  читать  по  усопшему  псалтырь,
молиться за его душу. Только три денька душа будет  с нами... -  рассказывал
мне  Горкин, давно еще, и  давал "помянник",  куда вписывают  о здравии и  о
упокоении.  В  помяннике все  написано про душу, что святые старцы слышали в
Египетской пустыне от Ангела.  А после трех ден  душа возносится Ангелом для
поклонения Богу.  И еще будет возноситься:  на девятый  и сороковой день  по
кончине.  Первые три дня душа очень  скорбит от разлуки с телом и скитается,
как бесприютная птица. Но ей подается укрепление от  Ангела,  через молитвы:
потому и служат панихиды.
     Я думаю, - какая душа? Хочу, чтобы показалась мне, и боюсь. В какой она
одежде? похожа на живого? может слышать меня и говорить? Я сажусь в уголок и
стараюсь ее  увидеть. Зажмуриваюсь...  - и вижу:  он здесь,  со мной сидит в
кабинете, щелкает на  счетах, глядит на меня через плечо и ласково морщится,
что  я  мешаю: "а, баловник... ну, давай, что  ли, же-лтики твои!" Вижу еще,
еще...   как  ловко  садится  на  Кавказку...  скачет  веселый   к  нам,  на
богомолье... мажет мне щеки земляникой... Всегда он во  мне, живой?! и будет
всегда со мной, только я захочу увидеть?..
     Туда нас не пускают.  Мы топчемся в полутемном коридоре, до  нас теперь
никому нет дела.  Кто-то сует тарелку с  кусками  сладкого пирога:  "поешьте
пока..." Кто-то  шепчет - "можно  теперь,  не плачьте только". Мы выходим из
коридора.  Кто-то  меня хватает и испуганно говорит: "да  у него все лицо  в
вареньи!" Меня умывает белошвейка, трет жестко пальцами, я вырываюсь у нее и
вытираюсь уголком скатерти.
     В  страхе,  на цыпочках, мы входим в залу. Это не  наша  зала! Не видно
света,  шторы спущены  до  пола,  в  изголовье и  по бокам  стола -  высокие
подсвешннки, как на амвоне у  Казанской, и будто - ночь. Молоденькая монашка
читает  распевно, тихо. Я знаю,  что на столе... -  и боюсь глядеть.  Я вижу
голубое, белую подушку, и  на ней -  желтое... лицо?!. Нет, это  не...  -  и
жмурюсь,  не  видеть  чтобы.  И вижу  через  пальцы, под голубым... туфли...
совсем  другие,  не  "турецкие",  мягкие,  красного  сафьяна,  какие  привез
когда-то банщик-солдат с войны... а черные, жесткие, с нехожеными подошвами,
- "холостые", "босовики", в какие обряжают на тот свет...
     Мы жмемся к печке.
     - Поближе взгляните-подойдите...  - шепчет старенькая  монашка и  тянет
Сонечку.
     Я ничего не вижу, жмурюсь...
     - Не  видать тебе, я  те  подыму...  -  сипит  монашка и дышит  на меня
горьким чем-то, но я пячусь от нее, жмусь к печке.
     "Это не... это совсем другое ..." - думаю я.
     - Положьте земной поклончик...
     Мы становимся па колени, кланяемся в холодный пол.
     Я  не  могу  смотреть.   И  вижу  желтеющее  пятно  на  белом,  глубоко
вдавившееся в сморщившуюся подушку... -  лицо?.. Маленькое какое,  желтое!..
Боюсь  смотреть -  и вижу восковую  худую  руку, лежащую  на другой. На  них
деревянная иконка.
     Входит Анна  Ивановна и шепчет: "ах, болезные, некому об вас подумать",
и ведет нас.
     В  детской сидит у  окошка Горкин, плачет и все  покачивает  головой  в
платочек.
     - Заслаб  ты,  косатик, изгоревался...  -  говорит  он  мне, размазывая
пальцем слезы, - на вот, поешь курятинки.
     Я ем охотно, обгладываю ножку. Анна Ивановна велит всем есть, а то и не
выстоим. Что  не выстоим? - не пойму я. Кто-то несет  меня, слышу я  холодок
подушки... слышу  -  снимают башмачки, кутают, подтыкивают одеяле, -  и  так
хорошо, уютно...


     "...Вставай, вставай..." -  пугает тревожный шепот, - "панихида  сейчас
начнется..."
     Какая  панихида?.. почему?..  Сонечка, в черном платье, совсем  другая,
стоит с  восковой свечкой, -  и я вспоминаю, что  случилось.  Черные окна, -
ночь?   Поют,   из  залы.  Сонечка  шепчет:   "в  гроб  уже   положили,  все
съехались...".
     Комнаты  полны  народу.  Я вижу  наших  певчих, пьют чай  в столовой  с
бисквитными пирогами: Батырин, Костиков, Ломшаков... Ломшакову - сколько раз
говорили  все, - жить не больше месяца остается, сердце пропил, - а  он  все
жив... а папашенька,  молодой, здоровой,  вина никогда  не пил... В гостиной
потчуют  чаем  батюшек. Протодьякон глотает  пирог с вареньем, рясу  замазал
кремом.  Гудит на  ухо тете Любе, а  все слыхать: "по памятуйте, ребяткам-то
моим то-ртика..." Никому не жалко...
     Анна Ивановна ведет нас  в залу, - "сироток пропустите...". Я смотрю на
шашечки паркета. Она шепчет: "и во гроб уж положили... поглядите-помолитесь,
сердешные..." На  столе  уже  нет голубого и  жестких туфель, и  желтого  не
видного, а длинный,  высокий  гроб, белого глазета. Вижу только закраинку, в
синевато-белых,  мелких  трубочках,  в  какие обертывают  окорок  на  Пасху,
серебряные скобки-ручки,  тяжелые висюльки-кисти.  Почему  не золотой  гроб?
паркетчика  старика  Жирнова хоронили  в  золотом, и  были  золотые кисти  и
херувимы?.. а, это старых в золотом,  а молодых - в серебряном. Тычусь лицом
в  серебряную кисть, в царапающие висюльки... и слышу сверху знакомый сиплый
голос - "а на-ка, крестничек... утешься, пожуй гостинчика..."
     Это крестный Кашин, сует мне  бумажный фунтик... золотистые финички, на
ветке...  Я  смотрю вверх, в  суровое,  темное лицо. Крестный  кивает  лысой
головой, угрюмо, строго. Я.целую его  большую  руку... Он  молча ерошит  мне
затылок. Я  прижимаю финички,  тычусь в  скребущие висюльки,  растираю глаза
висюльками  тискаюсь-жмусь  ко гробу...  душно от ладана и свечек,  тошно...
Кто-то оттягивает меня и  шепчет: "чуть  не  спалил..." -  и  берет на руки.
Темное   прошло,  узнаю  банщика  Сергея.  Он  несет  меня  по  коридору,  -
"пропущайте, мальчик обмер от духоты...". Я вижу только свечки... Он  кладет
меня на диван в столовой, мочит из чайной чашки, сует мне финички, - "ягодки
свои растерял...". Приходит со свечкой  Горкин  и говорит:  "в  детскую его,
Серега... жар у него, стошнило..."


     Открываю глаза  - все ночь. Клин, в шубе,  сидит  на  моей постельке  и
говорит  - хрипит:  "жарок, и в горле  что-то...  завтра, на  свете, буду  -
увидеть лучше, а пока..."  Спрашивает  меня,  - глотать не  больно? - "Детей
пока не пускать, буду - увидеть завтра..." Проваливается, в темное...
     Сидит Горкин... идет  куда-то...  сидит около  меня, и  все  темнеет. И
вдруг светлеет, я вспоминаю что-то в спрашиваю: "вчера?"... Он говорит:
     "...и вчера певчие старались... "
     И я опять спрашиваю -  "вчера?..". Не могу понять: вчера?.. меня Сергей
оттуда принес... сейчас принес...
     - Цельные сутки, косатик, проспал...  Велел тебя поднять Эраст Эрастыч,
глотку на свету глядел, а ты как гусенок талый. Ничего в глотке, миндального
молочка велел... и чтобы лежать велел. С расстройства, говорит... принимаешь
шибко.  А мы-то как напужались, беда  за  бедой... Меня-то напужал, ноги  не
ходят.
     В  кухне,  подо мной, стучат  ножами.  Это повара  готовят для поминок,
завтра.
     - Па-ра-дные поминки  будут. Дядя Егор, как папашенька покойный, любит,
чтобы все первый сорт... да и не  за свои денежки. Гор-рдый человек. Говорит
теперь все: "уж раз я взя-лся... ка-кой  человек-то был!.." Теперь проникся,
какой человек ушел. И  меня, слышь, жаловать стал...  все меня так - "золото
ненаходное"!  Со  мной советуется.  Папашенька  так  внушил. "Вы, говорит, с
Сережей  нищую  братию  жаловали, да-к я та-кие  ей поминки  закажу,  бу-дут
помнить!" Каждому чтоб по два блина, бо-лыпих, "в солнце", говорит,  чтоб...
и  помаслить! и киселю там, и  по  бутылке ме-ду!.. ме-ду, косатик, слышь?..
ме-ду,   говорит...  "услажу  им   память  Сережи!.."   а?..   Да,   "золото
ненаходное..." А "золото-то ненаходное"  только одно и  было у нас... у-шло,
косатик, золото-то наше...
     Он трясется головой в платочек.
     -  Оба они папашеньку жалеют... теперь-то... и крестный.  По-няли... не
станут  нас разорять, сирот. Дядя-то Егор вашего  роду, го-ряч... и на  руку
скор,  с  народом,  а ничего,  отходчив.  Папашенька  ни-когда, косатик,  не
дрался,  а  только  обложит сгоряча когда... и  всегда повинится,  серебреца
нашарит...  всегда у него в жилеточке звенело. А кре-стный... уж, жох! А тут
и он помягчел. Вексельки давеча...  при дяде Егоре... вызвал меня, при мне и
переписал  на дальний срок... и  про-центу  не  прибавил! Господь и  зачтет,
сиротские  слезы пожалел.  Много  от  него  плакались... Ну,  как,  милок...
головка  не  болит?..  Ну,  и  хорошо,  отлежись  маненько,  в постельке  уж
помолишься за папашеньку... погода-то  - дождь  холодный  с  крупой, к  зиме
пошло. А Михал-Иванов-то наш, уголь  да  венички-то нам возит... цельный воз
можжевельнику привез, от себя... и денег не возьмет. Всю улицу застелим, и у
Казанской,  как  на Пасху  будет. Можжевелка,  она  круглый  год зеленая, не
отмирает...
     - Она... бессмертная, да?
     - Будто так. И на Пасху можжевелка, и  под  гробик,  как  выносить. Как
премудро-то положено... ишь, подгадал ты как, - бессмертная!
     -  Это не  я, ты  сказывал...  как  плотника  Мартына  несли..  ты  под
Мартынушку все кидал... две тачки...
     - Ишь, все-то упомнил. А плачешь-то чего? ра-до-ваться об таких усопших
надоть,   а  ты...   Бессмертный...  Господи,  Святый-Боже,  Святый-Крепкий,
Святый-Бессмертный... Все души бессмертныи, не отмирают...
     - А телеса... воскреснут?.. и ...жизни будущего века, да?..
     - Обязательно, воскреснут! Никак меня?.. Ужо поосвобожусь - приду.
     Пришла Анна Ивановна: Егор Василич зовут.
     -  С  тобой посижу, милюньчик.  Бульонцу тебе  и миндального молочка  с
сухариком, доктор кушать велит.
     Я  рад, что  Анна  Ивановна со мной. Она  с ложечки  меня кормит  будто
Катюшу нашу.
     -  Упал  у  гробика  вчерась,   всех   напугал.   Даже  крестный   твой
затревожился, сам ягодки твои с полу пособрал. Все даже  подивились.  Никого
не жалел...  а вот, пожалел. На-ка, съешь одну ягодку. Да-а... не я-годки...
финички. Кре-стный подарил... Все говорят, гостинчика тебе привез, сам.
     Финички  сладкие,  как сахар, слаже.  Я даю Анне  Ивановне и  всем... А
никто не хочет, все говорят; "это в утешеньице тебе, сам кушай".
     Даже голова не кружится, только вот ножки слабы.


     Только-только  светает  -  просыпаюсь.   Анна  Ивановна  дает  сладкого
лекарства, как молочко  миндальное. Говорит - жарок  маленький, доктор никак
не дозволяет на похороны, - дождь  проливной, холодный. Слышу,  как  воет  в
печке, стегает дождем в окна...
     Дремлю - и слышу... -

     "Святы-ый... Бо-о-о-же-е-е-э...
     "Свя-а-ты-ый... Кре-э-э...пкий...
     "Свя-а-а-ты-ый... Бес-сме-э-э-а-ртный...

     Выносят  Животворящий  Крест?.. Животворящий Крест, в чудесных  цветах,
живых... Молюсь про себя и плачу... тихо плачу... не зная, что  это вынос...
что это выносят гроб.


     -  Ро-дненький  ты  мой,  голубо-чек... дай  я  тебя одену...  -  слышу
покоющий, болезный голос, - оде-ну я тебя, поглядишь хоть через око-шечки, -
в за-льце тебя снесу...
     Анна Ивановна!.. Я хочу поцеловать ей руку, но она  не дает поцеловать:
"у  мамашеньки  только,  у  батюшки..."  Я не  знаю,  на  что  погляжу через
окошечки.  Она меня одевает, закутывает в одеяльчико  и несет.  Я слаб, ноги
меня не держат. Зала наша... - она совсем другая! будто обед парадный, гости
сейчас приедут.  Длинные-длинные столы...  с красивыми  новыми тарелками,  с
закусками,  стаканами, графинами,  стаканчиками и рюмками, всех цветов...  -
так и блестит все новым. Фирсанов, в парадном сюртуке, официанты, во фраках,
устраивают "горку" для закусок... - ну, будто все это  - как  в прошлом году
на именинах. И пахнет  именинами, чем-то таким  приятным. сладким... цветами
пахнет?..  кажется мне, -  цветами. А  нет цветов. Но  я так тонко  слышу...
гиацинты!.. как на Пасхе!..
     Анна Ивановна говорит жалостно, как у постельки:
     - Как хорошо случилось-то!.. папашенька на другой День Ангела отошел, а
нонче  мамашенька  именинница,  пироги  приносят для  поздравления...  а  мы
папашеньку хороним.  А погляди-ка на улицу, сколько можжевельвичку насыпано,
камушков  не   видать,  мягко,  тихо...   А-а,  вон  ка-ак...  не  отмирает,
бессме-ртный...  во-он  что-о. Все-то  ты  знаешь, умница моя...  и душенька
бессмертная! Верно, брссмертная. А, слышь?.. никак уж благовестят?..
     Зимние рамы еще не вставили, - или их  выставили  в зале? Слышен унылый
благовест -  бо-ом...  бо-о-омм... будто это  Чистый  Понедельник,  будто  к
вечерням это: "помни... по-мни-и..."
     - А это, значит, отпевание кончилось, это из церкви вынесли... - шепчет
Анна  Ивановна.  - Крестись,  милюньчик...  сла-денький  ты  мой, у-мница...
крестись-помолись за упокой души папеньки... - и сама крестится.
     И я крещусь, молюсь за упокой души...
     -  Ручоночки-то  зазябли  как,  посинели...  и  губеночка-то  дрожит...
мальчо-ночек ты мой неутешный... у, сладенький!..
     Анна Ивановна нежно меня целует, и так хорошо от этого.
     -  Сейчас,  милый, и  к  дому поднесут,  литию петь,  проститься. Ты  и
простишься, через окошечко. А потом в Донской монастырь, на кладбище...
     Сильный дождь, струйки  текут по стеклам, так и хлещет-стегает  ветром.
Холодно от окошка даже.. Что-то, вдруг, сзади - хлоп!.. как испугало!..
     Я оглядываюсь - и вижу: это официант откупоривает бутылки, "ланинскую".
Под иконой "Всех Праздников" - низенький  столик, под белоснежной скатертью,
на нем большие сияющие  подносы, уставленные хрустальными  стаканчиками. Сам
Фирсанов   разливает   фруктовую   "ланинскую".  Разноцветные   все   теперь
стаканчики,  -  золотистые, оранжевые,  малиновые, темного вина...  -  все в
жемчужных пузырьчиках... Слышно, как  шепчутся, от газа. Это  что же? Почему
теперь такое?.. будто под Новый Год.
     - А  это, сударь,  тризна называется...  -  говорит Фирсанов. - Это для
красоты так, загодя... повеселей поминающим, а потом и  еще наполним, в  нос
будет ударять-с!.. а  это  для  красоты глазам, зараньше. Три-зна. За упокой
души новопредставленного будут испивать тризну, поминать впоследок-с. Спокон
веку   положено,   чтобы   тризна.    Батюшка   благословит-освятит,   после
помяновенного  обеда, после  блинков, как  "вечную  память"  о.  протодьякон
возгласит.
     -  Гляди,  гляди...  подносят...  -  шепчет  Анна  Ивановна, -  смотри,
голубок, крестись... на-ро-ду-то, народу!...
     Я смотрю,  крещусь.  Улица  черна  народом. Серебряный гроб,  с крестом
белого  глазета,  зеленый  венок,  "лавровый",  в  листьях, обернутый  белой
лентой... Там -  он - отец мой... Я знаю: это последнее прощанье, прощенье с
родимым  домом,  со всем, что было... Гроб держат на холстинных  полотенцах,
низко, совсем  к  земле,  - Горкин,  Василь-Василич,  дядя  Егор,  крестный,
Сергей, Антон Кудрявый... - без картузов, с мокрыми головами от дождя. Много
серебряных  священников.  Поют  невидные певчие. Льет  дождь,  ветер  ерошит
листья на венке, мотает ленты. Поют - через стекла слышно

     Ве-э-эчна-а-я-а па-а-а...
     ......... а-а-ать - ве-чная-а...

     - Крестись, простись с папашенькой... - шепчет Анна Ивановна.
     Я крещусь, шепчу...  Гроб поднимают, вдвигают  под  высокий балдахин, с
перьями наверху.  Кони,  в  черных  покровах,  едва  ступают,  черный  народ
теснится,  совсем можжевельника  не  видно,  ни  камушка,  - черное,  черное
одно... и уж ничего не видно от проливного дождя....
     Слышу -

     ...Свя-ты-ый. Без-сме-э-эртный.
     По-ми---и--уй...
     На-----а---ас...

     Март, 1934 Февраль 1944
     Париж.
http://az.lib.ru/s/shmelew_i_s/text_0030.shtml 

Комментариев нет:

Отправить комментарий