"И ЧУВСТВУЕТСЯ МНЕ, ЧТО ЭТУ КНИГУ НАПИСАЛА О СЕБЕ САМА РОССИЯ - ПЕРОМ ШМЕЛЕВА; ВЫГОВОРИЛА О СЕБЕ ГЛУБИННУЮ ПРАВДУ...УТВЕРДИЛА СЕБЯ НАВЕК" И. А. Ильин

четверг, 14 февраля 2013 г.

Яблочный спас

Завтра  -  Преображение, а после завтра  меня повезут  куда-то  к Храму
Христа  Спасителя,  в  огромный  розовый  дом в саду, за чугунной  решеткой,
держать экзамен  в гимназию,  и я учу  и учу "Священную Историю"  Афинского.
"Завтра" -  это только так говорят, -  а повезут  годика  через  два-три,  а
говорят "завтра"  потому, что  экзамен  всегда бывает на другой  день  после
Спаса-Преображения.  Все  у нас  говорят,  что главное - Закон Божий  хорошо
знать.  Я  его хорошо знаю,  даже что на какой  странице,  но все-таки очень
страшно, так страшно, что даже дух захватывает, как только вспомнишь. Горкин
знает, что  я  боюсь. Одним  топориком  он  вырезал  мне  недавно  страшного
"щелкуна", который грызет орехи. Он меня успокаивает.  Поманит в холодок под
доски, на  кучу стружек,  и начнет спрашивать из книжки. Читает он, пожалуй,
хуже  меня,  но все почему-то знает,  чего  даже  и я  не знаю.  "А ну-ка, -
скажет, - расскажи мне чего-нибудь из божественного..." Я ему расскажу: и он
похвалит:
     - Хорошо умеешь, - а выговаривает он на "о", как и все наши плотники, и
от этого, что ли, делается  мне  покойней, -  не бось, они  тебя  возьмут  в
училищу, ты все знаешь. А вот завтра у нас Яблошный Спас... про него умеешь?
Та-ак. А яблоки почему кропят? Вот и  не так знаешь. Они тебя вспросют, а ты
и  не скажешь. А сколько  у нас Спасов? Вот и опять не так умеешь. Они  тебя
учнуть вспрашивать,  а  ты... Как  так у  тебя не сказано? А  ты  хорошенько
погляди, должно быть.
     - Да  нету же  ничего...  -  говорю я, совсем  расстроенный, - написано
только, что святят яблоки!
     - И кропят.  А почему кропят? А-а! Они тебя вспросют, -  ну, а сколько,
скажут, у нас Спасов? А ты и не знаешь. Три Спаса. Первый Спас - загибает он
желтый  от  политуры  палец, страшно  расплющенный,  -  медовый Спас,  Крест
выносят. Значит, лету конец, мед можно выламывать, пчела не обижается...  уж
пошабашила. Второй Спас, завтра который  вот, - яблошный, Спас-Преображение,
яблоки кропят. А почему? А вот. Адам-Ева согрешили, змей их яблоком обманул,
а не  велено  было, от греха! А Христос возшел на гору и освятил.  С  того и
стали  остерегаться.  А  который  до окропенья  поест, у того в животе червь
заведется, и холера бывает. А как окроплено,  то  безо вреда.  А третий Спас
называется орешный, орехи поспели, после Успенья. У нас в селе крестный ход,
икону Спаса носят,  и  все  орехи грызут.  Бывало,  батюшке насбираем  мешок
орехов, а он нам лапши молочной - для розговин. Вот ты им и скажи, и возьмут
в училищу.
     Преображение Господне... Ласковый, тихий  свет от него в душе - доныне.
Должно  быть,  от  утреннего  сада,  от  светлого голубого неба,  от ворохов
соломы,  от  яблочков грушовки, хоронящихся  в зелени, в которой уже желтеют
отдельные листочки, - зелено-золотистый, мягкий. Ясный, голубоватый день, не
жарко, август. Подсолнухи уже переросли заборы и выглядывают  на улицу, - не
идет  ли  уж  крестный ход? Скоро  их шапки  срежут и понесут  под пенье  на
золотых  хоругвях.  Первое  яблочко,  грушовка  в  нашем  саду,  -  поспела,
закраснелись. Будем ее трясти - для завтра. Горкин утром еще сказал:
     - После обеда на Болото с тобой поедем за яблоками.
     Такая радость. Отец - староста у Казанской, уже распорядился:
     - Вот  что,  Горкин...  Возьмешь  на  Болоте  у  Крапивкина  яблок  мер
пять-шесть, для  прихожан  и  ребятам нашим, "бели", что ли... да наблюдных,
для освящения,  покрасовитей, меру. Для  причта еще  меры две, почище каких.
Протодьякону особо пошлем меру апортовых, покрупней он любит.
     - Ондрей Максимыч земляк  мне,  на совесть даст. Ему и  с  Курска, и  с
Волги гонят. А чего для себя прикажете?
     - Это я сам. Арбуз вот у него выбери на вырез, астраханский, сахарный.
     -  Орбузы  у  него...  рассахарные всегда, с  подтреском. Самому  князю
Долгорукову  посылает! У  него в лобазе золотой диплом  висит  на стенке под
образом, каки орлы-те!.. На всю Москву гремит.


     После  обеда   трясем  грушовку.   За   хозяина  -  Горкин.   Приказчик
Василь-Василич, хоть  у  него и  стройки, а полчасика  выберет  -  прибежит.
Допускают  еще, из уважения, только  старичка-лавочника Трифоныча. Плотников
не  пускают,  но  они забираются  на  доски и советуют, как  трясти.  В саду
необыкновенно светло,  золотисто: лето  сухое, деревья поредели  и подсохли,
много  подсолнухов  по забору,  кисло трещат кузнечики, и  кажется, что и от
этого треска исходит свет - золотистый, жаркий. Разросшаяся крапива и лопухи
еще густеют сочно, и только под  ними  хмуро; а обдерганные  кусты смородины
так и блестят от света. Блестят и яблони - глянцем ветвей и листьев, матовым
лоском яблок, и вишни, совсем сквозные, залитые янтарным клеем. Горкин ведет
к грушовке, сбрасывает картуз, жилетку, плюет в кулак.
     -  Погоди,  стой...  - говорит  он, прикидывая  глазом.  - Я  ее легким
трясом,  на  первый сорт. Яблочко  квелое у ней...  ну, маненько  подшибем -
ничего, лучше сочком пойдет... а силой не берись!
     Он прилаживается и встряхивает,  легким трясом. Падает первый сорт. Все
кидаются в  лопухи,  в крапиву.  Вязкий,  вялый какой-то запах от лопухов, и
пронзительно  едкий  -  от крапивы, мешаются  со сладким  духом,  необычайно
тонким, как  где-то  пролитые духи, - от  яблок.  Ползают все,  даже грузный
Василь-Василич, у которого лопнула на спине жилетка, и видно розовую  рубаху
лодочкой; даже и толстый Трифоныч, весь в муке. Все берут в горсть и нюхают:
ааа... гру-шовка!..
     Зажмуришься и  вдыхаешь, - такая радость! Такая  свежесть,  вливающаяся
тонко-тонко,   такая   душистая  сладость-крепость  -   со  всеми   запахами
согревшегося  сада,  замятой  травы,  растревоженных  теплых  кустов  черной
смородины. Нежаркое уже солнце и нежное  голубое небо, сияющее в  ветвях, на
яблочках...
     И  теперь еще, не в  родной стране,  когда встретишь  невидное яблочко,
похожее  на  грушовку  запахом,  зажмешь   в  ладони,  зажмуришься,  -  и  в
сладковатом и сочном духе вспомнится,  как живое, - маленький сад,  когда-то
казавшийся огромным, лучший из всех садов, какие ни  есть  на  свете, теперь
без  следа  пропавший... с березками и рябиной,  с  яблоньками,  с кустиками
малины,  черной,  белой  и  красной  смородины, крыжовника  виноградного,  с
пышными лопухами и крапивой, далекий сад... - до погнутых гвоздей забора, до
трещинки   на   вишне   с   затеками   слюдяного   блеска,    с   капельками
янтарно-малинового клея,  - все,  до последнего  яблочка верхушки за золотым
листочком, горящим,  как  золотое  стеклышко!.. И  двор  увидишь,  с великой
лужей, уже повысохшей, с сухими колеями, с  угрязшими  кирпичами, с досками,
влипшими  до  дождей,  с увязнувшей  навсегда  опоркой... и серые  сараи,  с
шелковым лоском времени, с запахами смолы и дегтя, и вознесенную до амбарной
крыши  гору  кулей  пузатых, с  овсом  и  солью,  слежавшеюся  в  камень,  с
прильнувшими  цепко  голябями,  со  струйками золотого  овсеца...  и высокие
штабеля  досок,  плачущие  смолой  на  солнце,  и  трескучие  пачки драни, и
чурбачки, и стружки...
     - Да  пускай,  Панкратыч!..  -  оттирает плечом Василь-Василич, засучив
рукава рубахи, - ей-Богу, на стройку надоть!..
     - Да постой, голова елова...  - не пускает Горкин, - по-бьешь, дуролом,
яблочки...
     Встряхивает и Василь-Василич: словно налетает буря, шумит со свистом, -
и  сыплются дождем  яблочки, по голове, на плечи.  Орут плотники  на досках:
"эт-та вот тряхану-ул, Василь-Василич!" Трясет и Трифоныч, и опять Горкин, и
еще раз Василь-Василич, которого давно кличут. Трясу и я, поднятый до пустых
ветвей.
     -  Эх, бывало, у  нас  трясли... зальешься! -  вздыхает Василь-Василич,
застегивая на ходу жилетку, - да иду, черрт вас..!
     - Черкается  еще, елова  голова...  на таком  деле...  - строго говорит
Горкин. -  Эн  еще  где  хоронится!..  - оглядывает  он  макушку.  -  Да  не
стрясешь... воробьям на розговины пойдет, последышек.
     Мы  сидим  в  замятой траве; пахнет  последним  летом,  сухою  горечью,
яблочным  свежим  духом;  блестят  паутинки  на  крапиве,  льются-дрожат  на
яблоньках. Кажется мне, что дрожат они от сухого треска кузнечиков.
     - Осенние-то  песни!..  -  говорит  Горкин грустно.  -  Про-щай,  лето.
Подошли Спасы  - готовь запасы. У нас ласточки, бывало, на отлете... Надо бы
обязательно на Покров домой съездить... да чего там, нет никого.
     Сколько уж говорил - и никогда не съездит: привык к месту.
     -  В  Павлове  у нас яблока...  пятак  мера! -  говорит Трифоныч.  -  А
яблоко-то какое - па-влов-ское!
     Меры три собрали. Несут на  шесте в корзине, продев в ушки. Выпрашивают
плотники, выклянчивают мальчишки, прыгая на одной ноге:

     Крива-крива ручка,
     Кто даст - тот князь.
     Кто не даст - тот собачий глаз.
     Собачий глаз! Собачий глаз!

     Горкин отмахивается, лягается:
     - Ма-хонькие, что ли... Приходи завтра к Казанской - дам и пару.


     Запрягают в  полок  Кривую.  Ее  держат из уважения, но на Болото и она
дотащит.  Встряхивает до кишок  на ямках, и  это такое удовольствие!  С нами
огромные корзины, одна  в другой. Едем  мимо Казанской,  крестимся. Едем  по
пустынной  Якиманке,  мимо розовой церкви  Ивана Воина, мимо  виднеющейся  в
переулке  белой  - Спаса в Наливках, мимо  желтеющего в низочке Марона, мимо
краснеющего  далеко, за Полянским Рынком, Григория Неокессарийского. И везде
крестимся. Улица очень длинная, скучная, без лавок, жаркая. Дремлют дворники
у ворот,  раскинув ноги. И все дремлет: белые дома на солнце, пыльно-зеленые
деревья, за  заборчиками с гвоздями, сизые ряды тумбочек, похожих на голубые
гречневички, бурые фонари,  плетущиеся извозчики. Небо  какое-то  пыльное, -
"от  парева", -  позевывая,  говорит Горкин. -  Попадается  толстый купец на
извозчике,  во  всю пролетку,  в  ногах  у  него корзина с яблоками.  Горкин
кланяется ему почтительно.
     - Староста  Лощенов с Шаболовки, мясник. Жадный, три меры всего. А мы с
тобой закупим боле десяти, на всю пятерку.
     Вот и  Канава,  с  застоявшейся радужной  водою.  За  ней, над  низкими
крышами и садами, горит на солнце великий золотой  купол Христа Спасителя. А
вот и Болото, по низинке, - великая площадь торга,  каменные "ряды", дугами.
Здесь  торгуют железным ломом,  ржавыми якорями и цепями, канатами, рогожей,
овсом  и  солью,  сушеными  снетками,  судаками, яблоками...  Далеко  слышен
сладкий и  острый  дух, золотится  везде  соломкой. Лежат  на земле  рогожи,
зеленые  холмики арбузов,  на соломе  разноцветные  кучки яблока.  Голубятся
стайками голубки. Куда ни гляди - рогожа да солома.
     - Бо-льшой  нонче привоз, урожай  на яблоки, - говорит Горкин,  - поест
яблочков Москва наша.
     Мы проезжаем по  лабазам,  в яблочном сладком  духе. Молодцы вспарывают
тюки с соломой, золотится над ними пыль. Вот и лабаз Крапивкина.
     - Горкину-Панкратычу!  -  дергает  картузом Крапивкин, с седой бородой,
широкий. - А я-то думал - пропал наш козел, а он вон он, седа бородка!
     Здороваются  за руку. Крапивкин пьет чай  на ящике. Медный  зеленоватый
чайник, толстый стакан граненый. Горкин отказывается вежливо: только пили, -
хоть  мы и не пили. Крапивкин не уступает: "палка на палку - плохо, а чай на
чай -  Якиманская,  качай!" Горкин усаживается на  другом ящике, через щелки
которого, в  соломке глядятся яблочки.  - "С яблочными  духами чаек пьем!" -
подмигивает  Крапивкин и  подает  мне  большую  синюю сливу,  треснувшую  от
спелости. Я осторожно  ее сосу, а они попивают молча,  изредка выдувая слово
из  блюдечка  вместе  с паром.  Им  подают  еще  чайник, они  пьют  долго  и
разговаривают  как  следует.  Называют  незнакомые  имена,  и  очень им  это
интересно.  А  я  сосу  уже третью  сливу и все  осматриваюсь. Между рядками
арбузов на соломенных жгутиках-виточках по полочкам, над покатыми ящичками с
отборным персиком, с бордовыми щечками под пылью, над розовой, белой и синей
сливой, между  которыми сели дыньки, висит старый тяжелый образ в серебряном
окладе, горит лампадка. Яблоки по  всему лабазу, на соломе.  От вязкого духа
даже душно. А  в  заднюю  дверь лабаза  смотрят лошадиные головы -  привезли
ящики  с машины.  Наконец  подымаются от чая  и  идут к  яблокам.  Крапивкин
указывает сорта: вот белый налив, - "если глядеть на солнышко, как фонарик!"
- вот ананасное-царское, красное, как  кумач, вот анисовое монастырское, вот
титовка,  аркад,   боровинка,   скрыжапель,   коричневое,   восковое,  бель,
ростовка-сладкая, горьковка.
     - Наблюдных-то?.. - показистей тебе надо... - задумывается Крапивкин. -
Хозяину потрафить надо?.. Боровок крепонек еще, поповна некрасовита...
     - Да ты мне, Ондрей Максимыч, -  ласково говорит Горкин, - покрасовитей
каких, парадных. Павловку, что ли... или эту, вот как ее?
     - Этой нету, -  смеется Крапивкин, -  а и есть,  да тебе не съесть! Эй,
открой, с Курска которые, за дорогу утомились, очень хороши будут...
     -  А вот,  поманежней будто,  -  нашаривает  в соломе  Горкин, -  опорт
никак?..
     - Выше сорт, чем опорт, называется - кампорт!
     - Ссыпай меру. Архирейское, прямо... как раз на окропление.
     - Глазок-то  у тебя!.. В  Успенский  взяли. Самому  протопопу соборному
отцу  Валентину  доставляем,  Анфи-те-ятрову!  Проповеди  знаменито говорит,
слыхал небось?
     - Как не слыхать... золотое слово!
     Горкин набирает для народа бели и  россыпи, мер восемь. Берет  и притчу
титовки, и апорту для протодьякона, и арбуз сахарный, "каких нет нигде". А я
дышу и дышу этим сладким и липким духом. Кажется мне, что от рогожных тюков,
с  намазанными на них  дегтем кривыми знаками, от  новых  еловых  ящиков, от
ворохов  соломы  -  пахнет полями  и  деревней, машиной,  шпалами,  далекими
садами. Вижу и радостные китайские", щечки и хвостики их из щелок, вспоминаю
их  горечь-сладость,  их  сочный  треск,  и  чувствую,  как кислит  во  рту.
Оставляем Кривую у  лабаза и долго ходим по  яблочному рынку. Горкин, поддев
руки под казакин,  похаживает  хозяйчиком, трясет  бородкой. Возьмет яблоко,
понюхает, подержит, хотя больше не надо нам.
     - Павловка, а? мелковата только?..
     - Сама она, купец. Крупней не бывает нашей. Три гривенника пол меры.
     - Ну что ты мне, слова голова, болясы  точишь!.. Что я, не ярославский,
что ли? У нас на Волге - гривенник такие.
     - С нашей-то Волги версты долги! Я сам из-под Кинешмы.
     И они начинают разговаривать, называют незнакомые имена, и им это очень
интересно. Ловкач-парень выбирает пяток пригожих и сует Горкину в карманы, а
мне подает торчком на пальцах самое крупное. Горкин и у него покупает меру.
     Пора  домой,  скоро ко  всенощной.  Солнце уже косится. Вдали  золотеет
темно выдвинувшийся над  крышами купол  Иван-Великого.  Окна  домов блистают
нестерпимо, и от этого блеска, кажется, текут золотые речки, плавятся здесь,
на площади, в соломе. Все нестерпимо блещет, и в блеске играют яблочки.
     Едем полегоньку,  с яблоками. Гляжу на яблоки, как  подрагивают  они от
тряски. Смотрю на небо: такое оно спокойное, так бы и улетел в него.


     Праздник Преображения Господня. Золотое и голубое утро, в  холодочке. В
церкви  -   не  протолкаться.  Я  стою  в  загородке  свечного  ящика.  Отец
позвякивает серебрецом  и медью, дает  и дает свечки. Они  текут  и текут из
ящиков изломившейся белой лентой, постукивают тонко-сухо, прыгают по плечам,
над головами, идут к иконам  -  передаются - к  "Празднику!". Проплывают над
головами узелочки - все яблоки, просвирки, яблоки.  Наши корзины на  амвоне,
"обкадятся",  -  сказал мне  Горкин.  Он  суетится  в  церкви, мелькает  его
бородка.  В  спертом  горячем  воздухе  пахнет  нынче  особенным  -  свежими
яблоками.   Они  везде,   даже  на  клиросе,  присунуты  даже  на  хоругвях.
Необыкновенно, весело - будто гости, и церковь -  совсем  ни церковь. И все,
кажется мне, только и думают об яблоках. И Господь здесь со всеми, и Он тоже
думает  об  яблоках: Ему-то и принесли  их - посмотри, Господи,  какие! А Он
посмотрит и скажет всем: "ну и хорошо, и ешьте на здоровье, детки!"  И будут
есть уже  совсем другие, не покупные, а церковные яблоки, святые. Это и есть
- Преображение.
     Приходит Горкин и говорит: "пойдем, сейчас окропление  самое начнется".
В руках у него красный узелок - "своих". Отец все считает деньги, а мы идем.
Ставят канунный  столик.  Золотой-голубой  дьячок несет  огромное  блюдо  из
серебра, красные на нем яблоки горою, что подошли из Курска. Кругом на  полу
корзинки и  узелки.  Горкин  со сторожем тащат  с  амвона знакомые  корзины,
подвигают  "под окропление,  поближе".  Все  суетятся, весело,  -  совсем не
церковь. Священники  и  дьякон в необыкновенных  ризах,  которые  называются
"яблочные", -  так  говорит мне  Горкин.  Конечно,  яблочные! По  зеленой  и
голубой  парче, если вглядеться сбоку, золотятся в  листьях крупные яблоки и
груши, и  виноград, - зеленое, золотое, голубое: отливает. Когда  из  купола
попадает солнечный луч на ризы, яблоки и груши оживают и становятся пышными,
будто  они  навешаны. Священники  освящают воду. Потом  старший,  в  лиловой
камилавке,  читает  над  нашими  яблоками  из  Курска  молитву  о  плодах  и
винограде, - необыкновенную, веселую молитву, - и начинает окроплять яблоки.
Так встряхивает  кистью, что летят  брызги,  как серебро, сверкают  и тут, и
там, отдельно кропит корзины  для прихода, потом узелки, корзиночки...  Идут
ко кресту.  Дьячки и Горкин  суют  всем  в  руки по яблочку  и  по два,  как
придется.  Батюшка  дает мне  очень красивое из  блюда,  а  знакомый  дьякон
нарочно, будто, три раза  хлопает  меня мокрой кистью по голове,  и холодные
струйки попадают мне за ворот. Все едят яблоки, такой  хруст.  Весело, как в
гостях. Певчие даже жуют на клиросе. Плотники идут наши, знакомые мальчишки,
и  Горкин  пропихивает их  -  живей  проходи,  не засть!  Они клянчат:  "дай
яблочка-то  еще, Горкин... Мишке три дал!.." Дают и нищим на  паперти. Народ
редеет. В  церкви  видны надавленные  огрызочки, "сердечки".  Горкин стоит у
пустых  корзин  и  вытирает  платочком  шею.  Крестится  на румяное  яблоко,
откусывает с хрустом - и морщится:
     -  С  кваском..,  -  говорит он,  морщась и скосив  глаз,  трясется его
бородка. - А приятно, ко времю-то, кропленое...
     Вечером  он  находит меня у  досок,  на  стружках.  Я  читаю "Священную
Историю".
     -  А ты не бось,  ты теперь все знаешь. Они тебя вспросют про Спас, или
там,  как-почему  яблоко кропят, а ты им строгай и строгай...  в  училищу  и
впустят. Вот погляди вот!..
     Он  так  покойно  смотрит  в  мои  глаза,  так  по-вечернему  светло  и
золотисто-розовато на дворе от стружек, рогож и теса, так радостно отчего-то
мне,  что  я  схватываю  охапку  стружек,  бросаю  ее кверху,  - и  сыплется
золотистый,  кудрявый  дождь.  И  вдруг,  начинает  во  мне покалывать  - от
непонятной ли радости,  или от яблоков,  без счета съеденных в  этот день, -
начинает покалывать  щекотной  болью. По  мне пробегает дрожь,  я принимаюсь
безудержно смеяться, прыгать, и с этим смехом бьется во мне желанное,  - что
в училище меня впустят, непременно впустят!
http://az.lib.ru/s/shmelew_i_s/text_0030.shtml 
 
 
http://nester67.narod.ru/Shemelev/Sm17.htm 

Комментариев нет:

Отправить комментарий